Смута - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елима – значит молчание, и старец молчал девять лет и заговорил в тот день, когда в Углич препроводили из Москвы царицу, царевича и Нагих.
Старец был похож на доску.
– Благослови, отче! – попросил Феодорит Елиму и сам поднял у старца руку-плеть.
Первым благословился царевич, потом царица, скороговоркою испрашивая у святого облегчения для себя:
– Кожа у меня что-то лупится. Волосы падают. Ночами совсем не сплю.
Старец крестил, светя глазами, и все старались поболе уловить этого света.
За стол Елима сесть не пожелал, а может, и не посмел, сел на пол, в угол, напротив икон. Тогда и Дмитрий, прихватя братину с брусничной водой, пошел и сел рядом со старцем. Все тихо радовались столь прекрасному единению детства и святости.
Феодорит, сотворив молитву, занял за столом свое место и, отведав царского кушанья, заговорил на темы высокие, богоугодные:
– Не могу нынче не вспомнить чудесных словес Дионисия Ареопагита, который ради того, чтобы лицезреть Богоматерь, совершил далекое и опасное путешествие из Афин в Иерусалим. Нам, грешным, Матерь Иисуса Христа и во сне не приснится, разве что таким подвижникам, как отец Елима. Ему трижды являлась Заступница наша.
– И мне являлась, – сказал вдруг Дмитрий.
– Свечка Божия! Овечка златорунная! – Старец Елима поднял невесомую руку свою и возложил на голову царевича.
Все замерли, не зная, как подумать об услышанном, но ловкий Феодорит, рокоча прекрасным голосом своим, заполнил палату до краев:
– Преславный и пресветлый царевич! Послушай же алмазы речи, дарованные нам святым Востоком и научающие нас умению изливать восторг к святости всего сонма праотцев и праматерей наших. Вот что изрек Дионисий о своем посещении Иерусалима и Богоматери. Помню слово в слово: «Свидетельствуюсь Богом, что, кроме самого Бога, нет ничего во Вселенной, в такой мере исполненного Божественной силы и благодати. Никто из людей не может постигнуть своим умом то, что я видел. Исповедую перед Богом: когда я Иоанном, сияющим среди апостолов, как солнце в небе, был приведен пред лицо Пресвятыя Девы, я пережил невыразимое чувство. Передо мною заблистало какое-то Божественное сияние. Оно озарило мой дух. Я чувствовал благоухание неописуемых ароматов и был полон восторга, что ни тело мое немощное, ни дух не могли перенести этих знамений и начатков вечного блаженства и небесной славы…» Так писал Дионисий Ареопагит учителю своему апостолу Павлу. Помолимся же!
И все встали и помолились. Дети и женщины ушли, старец Елима заснул, но пир не иссяк, а только начался. Царевич не пожелал оставить Елиму, так и сидел с ним в уголке, слушая взрослых. Говорили о польских послах. Послы приехали с укорами, государь-де Федор Иоаннович нарушил перемирие, взял шведские города. Федор Иоаннович в прошлом году, хоть и нездоров всегда, ходил на войну и отвоевал свою, государеву, отчину: Ям, Копорье, Ивангород.
– Поляки – тьфу! – торгаши! – Старший из Нагих, Михаил Федорович, каждое слово выкрикивал, словно его обидели. – Просили себе в утешение Смоленск, а сошли на то, чтоб им хоть одну деревеньку уступили.
Феодорит, выказывая особую свою осведомленность, молвил нарочито спокойно, закатывая глаза к потолку:
– Государь хочет заключить перемирие на двенадцать лет и будет обещать во все двенадцать лет не трогать ливонских городов, которые ныне за шведской короной, но которые шведы обещают уступить короне польской.
– Ничего бы этого не было, никаких переговоров, коли бы наш Дмитрий сидел ныне в Варшаве! – дергаясь лицом, закричал Андрей Федорович. Нагие все кричали, будто иначе и говорить нельзя. – Поляки сами хотели Дмитрия! А кто помешал? Кто?!
– Кто? – усмехнулся Михаил, глядя на игуменов нехорошими глазами. – Кто?
Игумны помалкивали.
– Федька-дурак! – крикнул царевич из своего угла и разбудил старца Елиму.
– Его царское величество государь Федор Иоаннович, – степенно зарокотал Феодорит, – поискал польской короны для своего царского величества.
– Морок это! Морок! – вскипел наконец и Григорий и стал совсем уж как желток. – Что, Федор Иоаннович не знал, какую цену поляки с него запросят? И ладно бы одними деньгами! Им и душу подавай. Короноваться – в Кракове. Писаться в титуле сначала королем польским, потом великим князем литовским и уж в-третьих – московским царем всея Руси. А прежде этого надо было еще и веру переменить!
– Да, я помню, – согласился Феодорит. – Я помню слова, сказанные паном Христофором Зборовским: «Москвитяне до того гордый народ, что им важно, как кто и где шапку снимет. Могут ли они согласиться, чтоб их царство прилепилось к нашему королевству. Они скорее захотят приставить Польшу к Московии, как рукав к кафтану».
– Будь Дмитрий на Польском царстве, все бы иначе было. Никто бы ни к кому не лепился, – перебил архимандрита Михаил Нагой. – Но царь Федор велел послам польским рты затыкать, как только заикнутся, чтоб им дали Дмитрия. Дмитрий-де летами мал.
– Ну чего, чего убогого Федора зазря поносьмя поносить? – почти шепотом сказал Андрей. – Все те наказы и проказы от Годунова. Господи, хоть бы он ноги-руки себе сломал за все свое злодейство! Хоть малым наказанием накажи ты его, змеюгу, Господи!
Игумены ерзали на своих мягких стульях, и было им очень неуютно и страшно.
Старец Елима, наклонясь, разглядывал личико Дмитрия.
– А глазки у тебя хорошие. Душой страдаешь. Черно в душе, а глазки хорошие. Доброго жаждут, чистого. – И, наклонясь еще ниже, спросил: – Говорят, ты кошек до смерти мучаешь?
Царевич опустил голову, но молчал.
Его снова выручил гость, как давеча Феодорит спас от слез. Приехал из Москвы Иван Лошаков, сын боярский, царицын слуга. Привез царице от немецких дохтуров лекарств и снадобий.
– Царь Федор ныне с постели не встает. Вся Москва про то говорит. И дохтур мне сказывал: совсем государь расслаблен и едва жив.
До того в палате тихо сделалось, что стало слышно, как дышит на голове Елимы незаросшее с младенчества темя.
– Вина налейте! Фряжского! Всем! – хрипя, как лошадь, выдавил из себя Михаил.
– Мы к нашей братии! Пора! Засиделись! За здравие царя помолимся, за царевича с царицею! – вскочил резво на ноги белый как лунь игумен Савватий.
Игумены тотчас все поднялись, покрестились на иконы, подхватили под руки старца Елиму и чуть не бегом бежали.
В тереме же пошло нехорошее веселье, питье вина безмерное.
Дядья, подхватив Дмитрия, поставили его ногами на стол и ходили кругом, приплясывая, руками размахивая, целуя полы платья царевичева. А он взял да и сомлел, голова закружилась, ноги подкосились. Упасть ему не дали, отнесли, как драгоценность, на его высокую мягкую постель.
– Кошку хочу! – попросил царевич.
Ему принесли кошку.