Герда Таро: двойная экспозиция - Хелена Янечек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они шли бок о бок и заметили двух добровольцев, так похожих на них самих, таких счастливых. Но вовсе не любовь к игре отражений побудила их вдвоем снимать одну и ту же сцену (так больше шансов сделать подходящий для газет снимок), а надежда, воплощенная лицами и телами, которые преобразил безгранично счастливый смех, утопия, ожившая на несколько мгновений, в которые этот мужчина и эта женщина были свободны от всего на свете. Да, свободны, с общими идеалами и чувствами, но не одинаковыми. Роберт Капа уловил их безудержное стремление принадлежать друг другу, а Герда Таро – дерзкую радость, рвущуюся покорить мир.
Такие разные, они дополнили друг друга тем августовским днем, навеки выхваченным из потока событий. Они сами, искренние, как запечатленный ими смех, невольно проговариваются об этом в автопортретах, похищенных у их товарищей по оружию и по любви в то короткое анархическое лето в Барселоне..
Часть первая
Вилли Чардак
Буффало, Нью-Йорк, 1960
Где та, что очаровывает взгляд,
Светиться счастьем воздух заставляет…[6]
Может ли красота принадлежать только одному,
Когда солнце и звезды принадлежат стольким?
А я не знаю, кому я принадлежу,
Думаю, что себе, только самой себе.
Доктор Чардак проснулся рано. Он умылся, оделся, отнес в кабинет чашку растворимого кофе и воскресный выпуск «Нью-Йорк Таймс», перелистал политический раздел. Ему хотелось бы прочесть его внимательно, ведь борьба за Белый дом обострилась, но он откладывает газету в сторону, перевернув ее первой полосой вниз, достает бумагу и ручку и принимается за работу.
На улице тихо, только изредка доносятся голоса ласточек и ворон да вдалеке прошуршит автомобиль – ищет заправку на пути неведомо куда. Скоро соседи начнут рассаживаться по своим машинам: поедут в церковь, навестить родню, в ресторанчики, где подают Sunday’s Special Breakfast[7], – но доктора Чардака, к счастью, все эти заботы не касаются.
Он уже набросал начало статьи, и тут звонит телефон, но он не удивлен и кричит на весь дом: «Это наверняка меня!» – скорее по привычке, а не ради того, чтобы жена спросонья не бежала к телефону.
– Доктор Чардак, – отвечает он, как обычно, без всяких приветствий.
– Hold on, sir, call from Italy for you[8].
– Вилли, – доносится приглушенный межконтинентальной связью голос, – я тебя не разбудил, ведь нет?
– Nein, absolut nicht![9]
Он сразу же узнает голос. Есть еще дружеские связи, которые останутся навсегда, как шрам от падения с дерева в парке Розенталь, и старые друзья, кто жив, могут объявиться в любой момент.
– Георг, что‑то случилось? Проблемы?
В те времена, когда его называли Вилли, в кругу друзей он был тем, к кому можно обратиться за конкретной помощью – в основном за деньгами, поскольку денег у него всегда было больше, чем у других. Вот почему теперь его собеседник громко смеется, уверяя, что ничего ему не нужно, хотя кое‑что, конечно же, случилось, причем устроил это он сам, Вилли, там, у себя в Америке, да такое важное, что удержаться невозможно, вот Георг и поддался порыву: не стал писать, а сразу позвонил.
– Поздравляю! То, что ты сделал, – грандиозно! Даже, не побоюсь этого слова, эпохально.
– Спасибо, – помедлив и несколько машинально отвечает доктор Чардак. Да, доктор Чардак не из тех, кто умеет принимать комплименты, он, скорее, мог бы остроумно отшутиться, но сразу ничего подходящего не пришло ему в голову.
В свое время они были королями шутки. Ну, пусть это и преувеличение, но они умели меткой остротой оживить смертельно скучную дискуссию, и уж в этом Вилли Чардак не уступал товарищам. И сейчас коллеги ценят его лаконичный юмор, сдобренный немецким акцентом (как у всех чудаковатых ученых), и у американцев он слывет оригиналом, а не каким‑то там брюзгой.
Доктор Чардак слушает далекий голос Георга Курицкеса и снова видит его и всю их веселую компанию en plain air[10], и это не означает «на улице», но словно в пронизанной светом и радостью атмосфере французского фильма, хотя в те времена они еще не бывали в Париже. Парк Розенталь ничуть не уступал Булонскому лесу, а Лейпциг славился своими passages[11]. Промышленность, коммерция, музыкальная жизнь, издательства, гордившиеся своими вековыми традициями, – эта буржуазная солидность привлекала всё новых приезжих, из сельской округи и с востока, что сообщало городу все большее сходство с настоящим мегаполисом, со всеми его контрастами и противоречиями. Так была устроена городская жизнь, пока не начались ожесточенные стычки и забастовки и не обострился мировой кризис, приблизивший немецкую катастрофу. Дома Вилли встречали хмурые лица, отец был все время на взводе – его осаждали те, кто просил работу, любую работу, а он и так из последних сил содержал посыльных и кладовщиков, потому что ненадежной стала даже пушная торговля, процветавшая в Лейпциге чуть ли не со времен Средневековья.
Вилли и его друзьям не надо было воевать с разорявшимися клиентами, но даже ребята из богатых семей настроились бороться против всего подряд. Они были свободны: могли отправиться в поход и спать в палатках под открытым небом, могли ухаживать за девушками, среди которых попадались симпатичные и даже красотки (как Рут Серф, из тощей жерди превратившаяся в шикарную блондинку, или Герда – самая обворожительная, живая и веселая из всех, кого Вилли знал в женском обществе), могли смеяться. Их пристрастие к шуткам не угасло, даже когда Гитлер был в шаге от победы и надо было готовиться паковать чемоданы. Никто не мог лишить их этого средства, делавшего их равными друг другу, товарищами по образу жизни, бросавшими вызов нацистам. Хотя в действительности они не были равны, и Георг – лучший тому пример. Он был великолепен, пожалуй, даже чересчур, с избытком, как ворох рубашек (рубашек из египетского хлопка!), что лежали, ненужные, в шкафах Чардаков с тех пор, как Вилли сошелся с левыми. Георг Курицкес был умен, красив, спортивен. Честен и надежен. Умел объединить людей, научить, организовать. Танцевал непринужденно. Увлекался новейшими направлениями заокеанской музыки. Смелый. Решительный. Да еще и остроумный. Разве мог Вилли Чардак превзойти его в глазах девушек, стать номером один? Вилли, которого прозвали Таксой задолго до того,