Лестница Якова - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как много Нора от нее всего получила… Бабушка играла на этом пианино, а Нора под музыку “вытанцовывала настроение”… здесь, на углу стола, Нора нарисовала синюю лошадь… и как бабушка восхищалась: вспоминала “Синего всадника”, Кандинского… Они ходили в Пушкинский музей… в театры… Как же Нора страстно любила ее тогда… и как жестоко разочаровалась и холодно бросила. Бабушка ненавидела всякую буржуазность, презирала мещанство, называла себя “беспартийной большевичкой”… Они смертельно разругались восемь лет тому назад, стыдно сказать, по политическим мотивам… Какая нелепость… какой бред…
Вместе с отцом они переложили твердое тело на раздвинутый стол. Нетяжелое тело. Отец ушел на кухню курить, а Нора взяла ножницы и разрезала ветхую ночную рубашку. Она расползалась в руках. Потом налила в тазик прохладной воды и стала обмывать тело, похожее на узкую лодку, изумляясь физическому сходству с собой: тонкие длинные ноги, ступни с высоким подъемом и выдающимися вперед большими пальцами с давно не стриженными ногтями, маленькая грудь с розовыми сосками, длинная шея и узкий подбородок. Тело было моложе лица, кожа белая, безволосая… Отец курил в огромной кухне, заставленной персональными, по числу семей, столами, время от времени подходил к висевшему в коридоре древнему телефону и оповещал родственников… До Норы доносился его трагический голос и один и тот же текст: мама скончалась сегодня ночью, о похоронах сообщу дополнительно…
Когда тело было обмыто и вытерто разорванным пододеяльником, Нора почувствовала, что теплая струя течет по животу. Она как будто очнулась – как это она забыла про Юрика, это его молоко растекается напрасно. Она хотела сесть на тахту, но заметила, что на простыне осталось пятно, последние соки и шлаки из мертвого тела. Нора сорвала простыню, скомкала и бросила в угол. Нашла себе другое место, в кресле у окна, где бабушка обычно читала всё те же книги из шкафа, потому что новых не прибавлялось, сколько себя Нора помнила. Подставила большую кружку с отбитой ручкой – знала ее с детства – и быстро сцедила молоко, почти доверху. Вылила в таз – и помыслить невозможно нести отсюда домой эти триста граммов… Вытерла грудь своей майкой – все вещи в комнате казались зараженными смертью и ни в чем не повинная кружка тоже.
Оделась, вышла в коридор – отец в ратиновом пальто, в шапке пирожком опять курил на кухне. Он уже пришел из поликлиники, которая была недалеко, на Арбате, с нужной справкой.
– Не могу дозвониться в крематорий. Все время занято. Поеду туда, хочу, чтоб поскорее все это… – и сделал неопределенное круговое движение рукой, что обозначало: скорее закончилось. И снова стал куда-то дозваниваться.
Потом Нора набрала свой номер, Таисия тут же подошла:
– Не волнуйся, Норочка, не волнуйся. Я уже и домой позвонила, Сережка сам управится, я до самого вечера могу… Спит, спит Юрик.
Нора полезла в гардеробную – угол за буфетом, где на трех вешалках висели все бабушкины вещи. Господи, какая смиренная нищета – зимнее пальто с барашковым воротником шалькой, истертое дотла, синий костюм, перешитый из старого мужского, две блузки – каждую тряпку Нора помнила с детства. Судя по фасону, конца двадцатых годов… Нора выбрала из двух блузок ту, что была менее заношена. По этим останкам одежды можно было изучать историю костюма… На рукавах сохранился след какого-то псевдоегипетского орнамента.
Тело застыло, как застывает гипс, блузку пришлось разрезать на спине. Разложила рядом с телом.
“Надо будет аккуратно перекладывать в гроб, – подумала Нора. – Но одену сейчас, чтоб не лежала голой”.
Вдруг почувствовала, что в комнате очень холодно. Захотелось одеть ее потеплее – сняла с вешалки жакетку. Юбку разрезать не пришлось, натянула через ноги. Бабушка была дитя Серебряного века, его продукт и жертва. Два смутных от пыли портрета юной красотки висели над пианино. Хороша. Очень хороша…
Нора достала из загнанного под тахту чемодана старые туфли – архаика, музейная вещь: шлейка на кожаной пуговке, каблук рюмочкой. В них бабушка ходила во времена НЭПа… На негнущуюся ногу надеть не смогла.
Все делала Нора так, как будто всю жизнь только этим и занималась. На самом деле – первый раз. Как умирала другая бабушка, Зинаида, Нора не помнила, ей было тогда лет шесть. А дедов своих она практически не знала… Женская семья. Один мужчина был – Генрих. Долго ли жил он с ними, на Никитском? Амалия с ним развелась, когда Норе было лет тринадцать…
С Марусей поправить ничего нельзя. Опоздала помириться, а теперь обмывает, одевает… и давнее чувство раздражения против всего мироустройства, против этого жуткого футляра когда-то горячо любимого человека поднялось со дна… Саркофаг. Каждое мертвое тело – саркофаг… Можно было бы поставить такой спектакль – все живые герои в саркофагах, а умирая – из них выходят… В том смысле, что все живое уже мертвое… Надо это Тенгизу сказать…
Молоко опять стало прибывать. На майке проступило темное пятно. Какой плен физиологии – конечно, Маруся ей первая об этом и сказала. Биологическая трагедия женщины… Бедный и робкий борец за женское достоинство, за справедливость. Ре-во-лю-цио-нЭр-ка! Как она испугалась, когда Нору выгнали из школы! От дома отказала! Торжественно и высокопарно! Помирились. Но года через три разругались по-настоящему – советская власть черной кошкой пробежала между ними, на этом закончилось и доверие, и близость… А потом еще Чехословакия… Сейчас только улыбку это вызывало. Какая глупость…
Нора глянула в окно. Стекло грязное, годами не мытое. Видно было, что серый снег за окном сменился серым дождем. Почему же я ничего для нее не делала? Какая глупость была обижаться на старуху… Я черствая сволочь…
Но ведь любила-то ее больше всех на свете! Неслась почти каждый день после школы по привычной дороге мимо кинотеатра повторного фильма, переходила дорогу у Никитских ворот, потом мимо магазина “Консервы”, в паутину переулков – Мерзляковский, Скатертный, Хлебный, Скарятинский – выныривала на Поварскую, к бабушкиному дому. И сердце от счастья замирало, когда бегом поднималась по лестнице на третий этаж и утыкалась носом в Марусю…
Но какая же белая кожа… Глаза подглядывали из-под век, смотрели на нее, казалось, безразлично. Разрезала со спины блузку, половину надела с правой руки, половину с левой, приподняла тяжелую голову, чтобы соединить сзади разрезанный воротничок. За последние двадцать лет Маруся, кажется, не внесла в дом ни единой новой вещи. От бедности? От упрямства? Из какого-то непостижимого принципа?
В дверь робко постучали – это был отец, боялся увидеть свою мать обнаженной. Вошел с деловито-радостным лицом, с пальто в руках:
– Норка, я заказал гроб. Привезут завтра утром, к десяти. Даже справку не спросили! Только спросили, какого роста покойник. Я сказал, метр шестьдесят.
– Метр пятьдесят восемь, – уточнила Нора. – И не зови меня так. Нора меня назвали. Твоя мать назвала меня Норой. Ибсена читал?
Выглянувшее на мгновенье солнце осветило на минуту комнату, бабушку, сверкнуло в перламутровой пуговке под воротничком и снова ушло в серую морось.