Ташкентский роман - Сухбат Афлатуни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец сидит за школьной партой, подперев бухгалтерскими ладонями маленькое неряшливое лицо, в то время как Лаги лежит одна в вечернем доме и слушает, как во дворе голодные птицы воруют виноград. Разучившись плакать, Лаги перестала расти. Метр пятьдесят семь, папа-мама плохо поливали. Отметки на дверном косяке, которые, улыбаясь, делала Барно-опа, отец под горячую ремонтную руку замазал ядовитой эмалью. Оставался невидимый рост, бесконечный, как сказки народов мира.
Кто скользил по ней сухими губами во сне? Кто обнимал ее сильными, как нагретый мрамор, и мягкими ладонями? Память Лаги не умела помнить счастье, не умела говорить о нем, не знала подходящих слов. Подростком Лаги много, отвратительно много читала, выбирая книги с самыми твердыми переплетами — чтобы использовать их как ширму между собой и другими. Слова из книг не помнила, запоминала книги, чувство защищенности, огражденности, создаваемое ими. Она строила из этих книг дом, подгоняя друг к другу и склеивая слюной обложки, — при чтении слюноотделение становилось особенно сильным. В десятом классе Лаги почувствовала, что дом построен, новые книги служат только архитектурным излишеством. Она продолжала читать, но уже без страсти, без поглаживания рукой по надежному, как мужское плечо, переплету.
Теперь в построенный дом нужно было завлечь мужчину. Лаги наусьмила брови, надушилась оставшейся от Барно-опы «Красной Москвой» и выглянула в окно. За окном был двор; октябрьские воробьи, испугавшись Лаги, взмыли вверх, смеясь сквозь застрявшие в клювах сухие виноградины. Потом вернулся с очередного родительского партсобрания отец. Громыхая, поставил под навес трофейный велосипед и, не видя ни Лаги, ни ее дома, прошествовал в крытый шифером туалет. Стояла спокойная осень. Мужчин нигде не было. Медленно и бесполезно выдыхалась «Красная Москва».
Лаги прищурила глаза, вернулась во внутренние покои нового дома, нашарила в полумраке первую попавшуюся книжку и без всякого аппетита начала читать. Через пару минут выяснилось, что это забавно переведенные отцом «Дары волхвов», издательство «Ёш гвардия».
Свекровь спала, и по выражению ее толстого лица невозможно было разобрать, что ей снилось. Это знал, наверное, сидящий неподалеку лысый ангел ее сна, но он был занят вслушиванием в радио. Бормотание время от времени перекрывалось то футбольными воплями, то выныривающим из какой-то проруби симфоническим оркестром; судя по шуму, половина оркестрантов принималась делать друг другу искусственное дыхание. Тогда свекровин ангел раздраженно поднимал глаза и смотрел на кухню. Там над нелепым сооружением из нескольких «Наук и жизней» сидел на корточках другой ангел сна. Глаза у него были открыты, и поэтому он ничего не видел, и его книжный домик постоянно разваливался. Открытые глаза означали, что человек этого ангела не спит.
Оркестр снова исчезал в проруби, утащив за собой несопротивляющихся футболистов с болельщиками, и диктор продолжал рассказ. Свекровин ангел отрывал послушно закрытые глаза от кухонного ангела-бездельника и снова припадал к эфиру, напоминая монгольского диссидента, ловящего «Голос Америки».
Диктор говорил: «…Когда воды в кранах не было особенно долго, женщины отправились в баню. Чтобы не привлекать взгляды к обозначившейся беременности младшей женщины, старшая расщедрилась на отдельный номер. Правда, была еще причина — резкий запах кислого молока, которым мазали волосы в общем зале, сидя друг перед другом на корточках в бесконечных беседах. Этот запах был запахом ее прежней жизни, в котором не было ареста отца, писем отцу народов, войны, смерти отца, смерти отца народов, реабилитации отца, окончания училища и безупречной деятельности, результатом которой стали почетные грамоты. Этот кислый запах брал на себя смелость заявлять, что всего этого, по сути, не было. И, будучи запахом раннего детства, он имел на это право.
Но оказалось, что в номере кислым молоком пахнет даже сильнее. И раздевшаяся невестка оказалась совсем не такой толстопузой, чтобы так уж бояться общественного мнения из общего зала. Там всегда пар, и каждый занят только собой, своим телом и своими словами, которыми перебрасываешься с чьим-то телом напротив…»
Радиопомехи.
«…От духоты тело начало оглушительно чесаться. Выяснилось, что Лаги забыла дома мыло. Пришлось мыться раскисшим куском хозяйственного, валявшимся на полу, с прилипшими волосами. На женщин лилась тусклая вода, старшая кричала на младшую, младшая отрешенно терла ключицу оставшимся обмылком и страдала от острых, как приступы рвоты, наплывов музыки неизвестно откуда. Симфония то всплывала, то погружалась, то превращалась в футбольную драку на фоне октябрьского неба, и нельзя было ни плакать, ни вырвать. Голые женщины стояли друг против друга; долгожданная горячая вода стекала по медузообразным грудям старшей, она кричала, терлась капроновой губкой и размахивала руками, как дирижер. Младшая, богиня, стояла лицом вниз, разглядывая желтоватый метлахский пол, на который стекали грозовые облака мыльной пены. Наконец старшая женщина закончила долгую тюркскую речь русским „сволочь“ и замолчала, страдая и тяжело дыша. Вода еще пару минут текла по двум смуглым фигурам, потом ее выключили. В тишине стало слышно, как старшая плачет, растирая мокрые глаза влажными прядями длинных волос. Эфирные футболисты, давно уже прекратившие вечернюю драку, выстроились вдоль липкой банной стены и лениво сочувствовали. Вечером свекровь написала трехстраничное письмо отцу Лаги».
Диктор закашлялся и тут же растворился в собственном кашле.
Мужчина в ее сне не был Юсуфом. Это не доказывает, что она не любила. Она защищала Юсуфа от жизни, от любви матери, от мучительного сна, во время которого он вспоминал подвал, вскрикивал и не мог проснуться. Бессонная и бесслезная Лаги будила его, пересказывала, как ребенку, книги и целовала его голое плечо, на которое падал свет уличного фонаря…
Лаги стояла у открытого окна, глядя на политый из шланга двор. Увидела невысокую мужскую фигуру в незаправленной рубашке и не испугалась.
В соседней комнате заговорила во сне свекровь, у кого-то громко и властно прося прощения. Ночной человек подошел вплотную к подоконнику, улыбнулся и поприветствовал прильнувшую к оконной решетке Лаги.
Это был младший брат. Младший брат Маджуса, которому, оказывается, сейчас нехорошо. Это было правдой.
Закутанный в курпачу Маджус лежал рядом с дымившимся исрыком, отгоняющим демонов, и держал за щекой непроглоченный аспирин. Завтра будет как огурчик, заверил брат и шепотом засмеялся. Он всегда болеет после того, как поговорит с людьми. Он же святой, а сейчас быть святым особенно тяжело. Участковый недавно приходил, отец пытался деньги дать; начальник поговорил с Маджусом, извинился, потом еще даже два кило говядины принес, коров держит. Маджус после разговора два дня болел, я тоже отгул взял. Вы меня не узнали — я тут у вас сантехником работаю, а вообще я на заочном отделении в столице.
Лаги слушала молча. Слушать в темноте молодого сантехника было нехорошо, нехорошо перед Султаном, ее господином. Но ночью, когда он и свекровь засыпали, Лаги становилась свободнее. Старше. Ночью она может пожалеть Маджуса. Человек предсказал будущее, и оно ему мстит, выворачивает ему наизнанку губы и обнажает потускневший серебряный зуб. Это будущее прекрасно, но на пути лежит боль. Маджус украл от хлеба этой боли, от ее черствости.