Жизнь ни о чем - Валерий Исхаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этими похожими, но все-таки отличающимися пожатиями плеч скобки раскрылись: со стороны Инны, чтобы выпустить меня за, со стороны Майи чтобы ввести меня в.
(Внутри скобок было тепло и безопасно. Мы с Майей обнялись и пообещали, что никого сюда не впустим и не выпустим один другого за эти тесные и родные пределы.)
3
Мы с Горталовым, мужем Майи, мирных переговоров не вели. И не будем вести — нечего об этом и помышлять.
Невозможно представить, как мы усаживаемся за столик в уличном кафе-мороженом, достаем сигареты (у меня «Winston», у Горталова «Балканская звезда») и зажигалки (одинаковые копеечные газовые), как мы вежливо улыбаемся друг другу и одинаково облизываем ложечки — у него язык коричневый, потому что ел шоколадное, а у меня желтый. «Печень больная?» сочувствует Горталов. «Не-ет… крем-брюле…»
Картинка выходит насквозь фальшивая, требуются поправки.
Итак, я снова в уличном кафе — за тем же столиком, за которым недавно сидели наши жены. Невысокая синяя оградка. Синяя арка при входе, синие пластиковые столы и стулья. Под ногами — квадратные плитки, между плитками пробивается начинающая желтеть трава. Приглушенная музыка из динамиков, заглушаемая знакомыми позывными: понятно, «Европа +»…
Внезапно — непременно внезапно, когда перестал ждать, расслабился, на тротуар влетают бронированные фургоны с эмблемами УБОП, и из них вываливаются десяток-другой (может, всего восемь, но у страха глаза велики) громил в камуфляже и черных масках; топоча и цокая по асфальту, они по периметру окружают кафе, перемахивают через невысокую, по колено, оградку, укладывают посетителей мордами в мороженое, а официантов с серебряными подносами — на пол, то есть на усеянную в предвиденье близкой осени желтыми листьями плитку. Меня легко снимают со стула, заламывают руки, так что голова болтается на уровне колен, и ведут к центральному столику, за которым, сняв маску и нахлобучив черный берет с эмблемой на боку и кожаными шнурочками, сидит подполковник Горталов.
Пришли. Встали. Один из громил громко, будто сквозь шум неутихающей битвы, приказывает: «На стол! Руки на стол, я сказал! Ноги шире, мать твою… И стоять! Стоять, кому сказано!..» Я подчиняюсь. Я стою, широко расставив ноги и так же широко раздвинув ладони, почти касаясь щекой небрежно вытертой пластиковой поверхности, и вижу, как на столике появляются сигареты «Балканская звезда» и зажигалка, вижу широкую, в камуфляже, грудь Горталова, здоровенную лапу в черной перчатке с обрезанными пальцами. Он достает сигарету, прикуривает, стряхивает пепел в вазочку с пломбиром. Я чувствую тепло и горечь табачного дыма, пущенного мне в лицо, а также запахи казармы, густо исходящие от уже отпустивших меня, но стоящих рядом, готовых впечатать мордой в стол горталовских громил. И тишина, и беззаботно чирикающие в тишине птицы, и шорох листьев над головой…
И в этой тишине Горталов спокойно, без злобы гасит сигарету о тыльную сторону моей левой ладони, бросает окурок в пломбир, складывает руки на груди — я по-прежнему не вижу, не имею права видеть его лица, — и теперь-то и начинаются переговоры.
4
В каком-то смысле такого рода переговоры имеют место. Теперь, когда мы с Майей перестали таиться, я постоянно представляю, как Горталов и его подручные врываются то в вагон трамвая, то к нам на кафедру или на заседание ученого совета, как укладывают на пол ни в чем не повинных пассажиров или изрядно перепуганных кандидатов и докторов наук. И все это время я пребываю в той же позе: ноги на ширине плеч, руки на столе, голова опущена.
Оттого, что нападение воображаемое, не легче: я чувствую себя униженным и оскорбленным по-настоящему и в лицо коллегам в академии, студентам, случайным попутчикам в трамвае не смотрю прямо и с достоинством, как прежде, а все отвожу в сторону неуверенный взгляд.
Еще хуже с Инной и Майей: скрывать унижение от любящих женщин труднее, чем от случайных попутчиков и даже коллег. К счастью, мое напряженное состояние женщины истолковывают неправильно.
Поначалу, когда наши отношения удавалось хранить в тайне, Майя считала, что меня гнетет естественное чувство вины перед женой, а Инна необыкновенно проницательная и остро чувствующая Инна — подозревала, что я безответно влюблен в Майю и что Майя смеется надо мной, дразнит меня, может быть, даже унижает, сравнивая со своим драгоценным Горталовым. Инна не видела в моем невинном (как она полагала) увлечении криминала и советовала держаться с достоинством, не стелиться так перед Майей.
— Вообще, — говорила она, — я никогда не принимала мнение Майи всерьез, и вкусы ее мне всегда казались сомнительными, и если она считает, что ты не похож на ее Горталова, то и слава богу! Да я бы в жизни за тебя не вышла, если бы ты был на него похож! Ты умный, интеллигентный человек, ты талантлив — да-да, не ухмыляйся, Сереженька! — ты талантливый ученый, это все говорят, кроме твоей Майи, разумеется, которой этого просто не понять, ей не этого надо. Ей подавай амбала под метр девяносто, от которого за версту несет казармой, который не говорит, а командует или матерится и привык свою правоту доказывать кулаком или пистолетом… Что, разве не так?
— Ну, не совсем так, — возражал я, не слишком желая возражать. Слова Инны были для меня как елей, но я обязан был возразить, ибо, утешая меня, Инна чувствительно задевала Майю. — Не настолько примитивен Горталов, как ты его изображаешь. И говорить умеет толково и умно, когда требуется вспомни хотя бы его избирательную кампанию, — и пишет, две статьи опубликовал в специальных сборниках, и даже искусствам не чужд: играет, например, на рояле…
Действительно играет. Даже по телевизору показывали. Потрясающий по своей пошлости кадр, творение местной дамы-режиссера: якобы в боевой обстановке, в концертном зале, где только что убоповцы во главе с Горталовым освобождали заложников (на самом деле это была имитация, тренировка) и где до сих пор еще витают пары слезоточивого газа и валяются бронежилеты, каски, противогазы, на пустой сцене в луче прожектора сидит весь в камуфляже, но без маски, в неизменном берете со шнурочками и в перчатках с обрезанными пальцами Горталов и играет «Лунную сонату». А на крышке рояля, само собой, лежит его автомат…
Теперь же Инна и Майя полагают, что я считаю себя виноватым перед Горталовым, приятелем, почти другом, у которого увел жену, и обе меня оправдывают. Майя доказывает, что виновата в происшедшем только она — если бы она не захотела, ничего бы не было. И то же самое, слово в слово, говорит Инна.
— Знаю я твою Майю, — внушает мне она. — Она любит говорить: чтобы стать счастливой, надо счастье у кого-нибудь отнять. И так и делает. И еще она всегда все решает сама, никого не слушает. Так что не льсти себе и не терзайся понапрасну: это не ты ее у Горталова отнял, это она отняла тебя у меня!
Представляю, как воспринял весть о разводе Горталов. Как ухмыльнулся, когда услышал, что Майя с Инной все обговорили: я ухожу к Майе с одним чемоданом, оставив квартиру жене и сыну, а он, Горталов, тоже с одним чемоданом, уходит и оставляет квартиру ей и девочкам.