Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она по-прежнему стояла у рояля – немецкий «Флюгель» с поднятым вверх черным крылом – так играют в салонах, поют для избранных, свет выхватывает из темноты лишь ее, рекламный ролик. Шарль только что появился, он немного опоздал, сел в седьмом ряду, сбоку, как на крыле.
За кулисой она подобрала обрывок цепи, упавшей с колосников, с самого верху, машинально обмотала ее трижды вокруг запястья… на такие цепи запирали товарные вагоны, например, тот, в который она забралась, когда все это было кончено. В тот вечер цепь висела так же, как сегодня свисает с ее запястья, тогда она свисала с двери вагона для скота, может быть, та была потолще, и кажется, на ней был открытый висячий замок – был или не был? Если был, то для чего? Что перевозили в этом вагоне? Если скот больше не перевозили, то что? Для чего служила эта цепь с замком? И быстрей, и шибче воли поезд мчится в чистом поле…
«Конечно, я не задавалась тогда вопросом, по какому назначению мог использоваться наш вагон раньше, кто мог в нем находиться, когда он шел в другом направлении… Нет, конечно, все это началось позднее, много позднее… Тогда только молились: это было бегство против часовой стрелки, вернее, от русских – могли ли они догнать нас? – мы были тогда совершенно одни: мама, бабушка, крошечная сестричка – семейство морского офицера вермахта, а сам Артур был «задержан» на время англичанами… Вагон этот стал нашим на много недель, только этот вагон, и паровоз, который неожиданно отцеплялся. В поисках другого вагона, кто знает? Ночь проводили посреди чистого поля, во тьме, а русские… где были эти русские? Нужно было найти другой паровоз, никто толком не знал, почему нас останавливали, на сколько времени, иногда на две, три ночи, и всюду тьма, даже на вокзалах, хоть глаз выколи! И кто делал так, что мы опять ехали, а может, это были сортировочные, станция? Откуда тогда появлялись новые паровозы? Они всегда возникали неожиданно».
Обрывок цепи, подобранный с пола за кулисой… Да, она наклонилась за ним, рассеянно трижды обмотала вокруг запястья, так делают, болтая на какой-нибудь вечеринке: взгляд устремлен в никуда, крупные звенья, матовый металл… «Это рок?» – можно представить себя и так. Однажды уже помогало, как с вагоном: возмещение убытков, вторичная переработка, удел войн, в общем, в том, как вещи служат дважды и разным целям, есть и поэзия войны: в четырнадцатом боевые гильзы становились в тылу подвесками, украшениями на браслетах на светских приемах в Сен-Жерменском предместье, шины, захваченные у американских солдат, переделывались вьетконговцами в резиновые сандалии… А тут? Какая-то цепь? Вагон, уносивший в обратный путь к избавлению… Это – на обратном пути, а на дороге туда? Если бы знать… Бабушка неустанно молилась, ночи и дни напролет, вполголоса, монотонно, загробным голосом, и перебирала четки: Rosenkrantz,[12]длинная цепочка жемчужин. «Господи, ниспошли мне умение переживать опасности и крепость веры». «Господи, сотвори из меня лик свой, руци твои, слово твое для всех живущих в этом мире», – приятный музыкальный женский голос… «Тесно прижавшись, садились у печурки, пламя в ней надо было поддерживать, каждый выстрел мог быть для нас последним, для крошки сестры…»
Да, удел войн и состоит в том, чтобы выносить на авансцену то, что спрятано за кулисами, чего обычно не видно, и выставлять это в свете прожекторов, как она это и делает сегодня вечером, на этой сцене – выносит на всеобщее обозрение, но как эстетический факт, отвергнутые переживания, жест незнакомки, который она подсмотрела полчаса назад на улице: именно так это к ней и приходило – она сама на мгновение становилась той безымянной прохожей… И вот этот обрывок железной цепи, который она подобрала и трижды обмотала вокруг запястья… когда-то так же, трижды была обмотана железной цепью ручка двери вагона, а ее бабушка молилась, и жемчужины – Rosenkrantz… «вот так и ехали, месяц, полтора, возвращаясь с севера, и быстрей, и шибче воли поезд мчится в чистом поле, и я в нем, но для меня это было возвращение, я возвращалась».
Сей городок, с королевской резиденцией представляет собой блистательный островок, искусно вырезанный в скалистом пейзаже, среди лесов и небольших взгорков. Он выглядит столь притягательно, потому что небольшие дома, снизу доверху выкрашенные в серо-белые тона, имеют разную высоту и представляют для глаза бесконечное разнообразие. Так Гете описывает Саарбрюккен в 1770 году. Но теперь все разбомблено. Вокруг уже, правда, начали что-то делать: мужчин не видно, среди руин – женщины, в платках, с тяжелыми лопатами, звенья цепей на кучах строительного мусора, и никаких разговоров: ломаем – строим, раз – два, никто не спрашивает зачем. «На другой стороне, в тылу у меня была комната, я вижу, как в густом угольном дыму перемещаются призрачные фигуры, окно выходит на высокие печи, на шахты, на костры и отсветы пламени в темноте, которые полыхают на соседних угольных шахтах, и еще звяканье железа: скрипят вагонетки, подрагивают, поскрипывают, скрежещут на Рельсах, – эти ночные огни сразу же заменили те, что напоминали о бомбах, падающих на Киль, заменили эти «новогодние елочки». Одна черная феерия вытеснила другую. Восстанавливали то, что было сломано, по problem,[13]никаких проблем: нельзя сказать, будто что-нибудь поменялось, скорее – продолжалось: второй такт одной и той же музыкальной фразы, мелодия неизменна, такты создают единое целое. «Зачем это англичане прилетают сюда со своими бомбами? – вопрошал Карл Валентен, неврастеничный и мрачный конферансье – воплощение цинизма, похоронный юмор, отстраненное, неподвижное лицо – маска. Плоти в нем вообще не было, одни кости. – И зачем нам лететь в Англию со своими бомбами?» – Его механичный сарказм был абсурдно логичен. – «Англичанам надо просто скинуть свои бомбы на Лондон, а немцам свои – на Гамбург, экономия горючего налицо».
Снова открыло свои двери «Гран синема», и каждый вечер на фоне руин кувыркались раскрашенные человечки – «Белоснежка». Это была не совсем та сказка братьев Гримм, которую читали все немецкие дети: «Ты убьешь это дитя, – говорит Королева охотнику, – и принесешь мне в доказательство ее печень и легкие…» Повар должен был сварить их, посолив, и злая королева их съела и подумала, что съела легкие и печень Белоснежки… Семь гномов сказали: «Мы не можем положить ее в черную землю», и соорудили прозрачный хрустальный гроб, потом они положили Белоснежку туда и написали сверху ее имя золотыми буквами, и что она была дочерью короля тоже. Потом они отнесли гроб на вершину горы, и один из них всегда сидел на этой горе и охранял Белоснежку. И еще звери пришли плакать над Белоснежкой, сначала прилетела сова, потом – ворон, и потом – маленькая голубка. И Белоснежка долго лежала в своем гробу, очень долго, и ничуть не менялась, казалось, она спала, потому что оставалась по-прежнему белой как снег, румяной как кровь и волосы как из черного дерева… А потом она откинула крышку гроба и встала из него… «Я люблю тебя больше всех на свете, – сказал принц, – пойдем со мной в замок моего отца, ты станешь моей женой». А в мультфильме Уолта Диснея гномы пели:
Свистеть за работой, танцевать за работой, аха-хо!