2666 - Роберто Боланьо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы отвлечь ее внимание от их бесспорной вины, они поинтересовались, не слыхать ли чего-нибудь об этом пакистанце. Нортон сказала — да, слыхать. На местном канале телевидения прошла новость. Люди, возможно те самые, что у них на глазах вышли с Гарден-роу, нашли тело таксиста и вызвали полицию. Четыре сломанных ребра, сотрясение мозга, разбитый нос и выбиты все зубы на верхней челюсти. Сейчас он в больнице.
— Моя вина, — вздохнул Эспиноса. — Я психанул из-за этих оскорблений.
— Давайте некоторое время не будем встречаться, — сказала Нортон. — Мне нужно все обдумать.
Пеллетье согласился, но Эспиноса все еще винил себя: нет, что с ним Нортон не будет встречаться, — это справедливо, он согласен, но вот Пеллетье — с ним-то почему не видеться?
— Ну хватит уже глупостей, — тихо сказал Пеллетье, и Эспиноса только тогда понял, что действительно порет чушь.
Тем же вечером они вернулись каждый к себе домой.
По приезде в Мадрид Эспиноса перенес небольшой нервный срыв. Он начал плакать в такси, которое везло его домой, — тихонько, закрывая ладонью лицо, но таксист понял, что он плачет, и спросил, всё ли у него в порядке и как самочувствие.
— Всё в порядке, — ответил Эспиноса, — просто я разнервничался.
— Вы местный? — поинтересовался таксист.
— Да, — сказал Эспиноса, — я мадридец.
Некоторое время оба молчали. Потом таксист снова атаковал его вопросом: интересуется ли он футболом? Эспиноса сказал, что нет, никогда не интересовался. Ни футболом, ни каким-либо другим спортом. И, чтобы не обрывать грубым образом беседу, добавил: «Прошлым вечером я едва не убил человека».
— Ничего себе, — сказал таксист.
— Ну вот да, — вздохнул Эспиноса. — Едва не убил.
— А за что? — удивился таксист.
— Да вот нашло на меня что-то… — пояснил Эспиноса.
— За границей? — спросил таксист.
— Да! — Тут Эспиноса впервые рассмеялся. — Не здесь, не здесь, и, кстати, у того мужика профессия была редкая.
А вот у Пеллетье ни нервного срыва не было, ни с таксистом, который довез его до дома, он не разговаривал. Добравшись до квартиры, он принял душ и приготовил себе немного итальянской пасты с оливковым маслом и сыром. Потом просмотрел электронную почту, ответил на несколько писем и залег в постель с романом молодого французского автора — не шедевром, но занимательным — и литературоведческим журналом. Он быстро уснул, и приснилось ему нечто в высшей степени странное: что он женат на Нортон, а живут они в просторном доме у прибрежных скал, откуда открывался вид на пляж и людей в купальниках, которые загорали и плавали, не слишком, впрочем, удаляясь от берега.
Замелькали дни. Из своего окна он непрестанно смотрел, как садится и восходит солнце. Иногда подходила и что-то говорила Нортон — но никогда не переступала порога комнаты. Люди так и лежали на пляже. Иногда ему казалось, что ночью они вовсе не расходятся по домам — или же, собравшись, возвращаются в темноте перед рассветом длинной такой процессией. А еще, бывало, он закрывал глаза и облетал пляж как чайка, и тогда мог разглядеть купальщиков вблизи. Попадались самые разные люди, правда, в основном взрослые — тридцатилетние, сорокалетние, пятидесятилетние — и все они сосредоточенно занимались какой-то ерундой: обмазывались маслом, ели сэндвичи, из вежливости прислушивались к болтовне друга, родственника или соседа по пляжу. Тем не менее они иногда, стараясь не привлекать внимания, вставали и вперялись взглядом в горизонт — не долее чем на секунду, а горизонт оставался таким же — безмятежно ясным, безоблачным, прозрачно-голубым.
Когда Пеллетье открывал глаза, то задумывался над поведением купальщиков. Очевидно, они чего-то ждали, но не так чтобы с огромным нетерпением. Просто время от времени принимали сосредоточенный вид, и глаза их задерживались на одну-две секунды на горизонте, а потом снова отдавали себя течению времени на этом пляже, и на лицах их не отражались ни сомнения, ни разочарования. Полностью погрузившись в созерцание купальщиков, Пеллетье забывал о Нортон, будучи, похоже, уверенным в ее присутствии, каковое присутствие обнаруживал шум, время от времени доносившийся из внутренних комнат, где или не было окон, или же они выходили на холмы и поля, а не на море и на переполненный пляж. Спал Пеллетье — это он обнаружил, основательно углубившись в сон, — в кресле рядом с рабочим столом и окном. Причем спал явно мало, и, даже когда солнце садилось, он пытался как можно дольше бодрствовать, вперившись глазами в пляж, превратившийся в черный холст или глубокий колодец; он пытался выискать хоть какой-нибудь свет — очерк фонаря или вьющееся пламя костра. Чувство времени изменяло ему. Еще он смутно припоминал сцену, которая то ли вгоняла в краску стыда, то ли воодушевляла — всё в равных частях. На столе лежали бумаги — рукописи Арчимбольди, именно рукописи, он их и купил в таком качестве, хотя, просматривая теперь, сознавал, что написаны они на французском, а не на немецком. Рядом стоял телефон, который никогда не звонил. С каждым днем становилось все жарче.
Однажды утром, около полудня, он увидел, как купальщики отрываются от своих обычных занятий и застывают, глядя, все разом, на горизонт. Там ничего не происходило. Но тогда, в первый раз, купальщики начали разворачиваться и уходить с пляжа. Одни проскальзывали по грунтовой дороге между двумя холмами, другие уходили прямо в поле, цепляясь за кусты и камни. Немногие терялись из виду где-то по направлению к ущелью, и Пеллетье не видел их, но знал, что они начинают долгое восхождение к вершине. На пляже уже не было людей, только в песчаной впадине лежал, чуть высовываясь, какой-то сверток, темное пятно на желтом фоне. Несколько мгновений Пеллетье взвешивал в уме необходимость спуститься к пляжу и закопать, со всеми приличествующими случаю предосторожностями, этот сверток на дне дырки. Но только мысли его касались долгого пути, который пришлось бы проделать, чтобы дойти до пляжа, он покрывался потом и потел все сильнее и сильнее, словно где-то у него открылся краник, который никак не получалось прикрутить.
И тогда он замечал в море какое-то дрожание, словно бы вода тоже вспотела, в смысле, вскипела. Это едва заметное дрожание распространялось по волнам и в конце концов достигало волн, что катились к пляжу, дабы разбиться и умереть. И тогда Пеллетье чувствовал головокружение и слышал жужжание пчел, что доносилось откуда-то снаружи. А когда жужжание стихало, устанавливалась тишина, что была страшнее звука, и тишина эта затапливала дом и окрестности. Тогда Пеллетье начинал кричать, он звал Нортон, но никто не отзывался на его крики, словно бы призывы о помощи поглотило молчание. Тогда Пеллетье начинал плакать, и у него на глазах из