Свет в конце тоннеля - Эльдар Cмирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга выпала из дрожащих рук. Он встал с нар. Он взялся за голову, и заплакал. Но до какой же степени ему стало вдруг тошно плакать. До какой степени ему стало стыдно хорошей концовки здесь, в тюрьме. Он не мог принять её и представлял ужасные вещи.
Он снова вообразил солнце. Затем отмотал назад − так было больше восторга. Так было больше людских жизней задействовано! Так больше детей лежали в припадках ностальгии; так больше террористов лежали в куче, и тем самым большим праведником был Джек.
«Скольких людей я убил?»
Разве имел он право дышать, когда они не могли?
Столько боли теснилось в груди, а глаза его были совсем сухи. Сколько разношёрстных мыслей теснилось в голове, а идея у них у всех была одна − самоубийство, самоуничижение, аутотеррор. Мазохистские его выходки были до края веков, до глубины корней, до боли в сердце эгоистичны и зиждились только на одном − на кошмаре, в котором он принял непосредственное участие, и от которого темнота застилала ему глаза. Руки держали голову, колени − руки, пол − книгу и Монстра-в-клеточку с авторучкой, положенной на его жуткую бумажную плоть.
«Наверное, я должен записать всё в дневник, чтобы засадить свою тревогу в клетку.»
Монстр-в-клеточку глядел на него извывающе. Он ждал, когда его откроют и запишут: «15.07.28», и Джек, хотя и знал это, не решался что-либо сделать с этим. Он лишь лежал на нарах и убивал своих сослуживцев, убивал целый мир, все мысли о котором сходились в одной мёртвой точке, которая рано или поздно грозилась восполнить своё необузданное и немыслимое стремление к катарсису, режущему пилою мозг.
Никогда он не выбирался отсюда.
32. АЛЛИГАТОР
Вы можете уличать в корысти Джека из сказки про бобовое зёрнышко, в алчном маразме − Пабло Эскобара и в кровожадности − Ричарда Чейза, но вы ни за что не сможете уличить в жестокости аллигатора по той лишь причине, что он аллигатор и вынужден питаться вами. Людоедские повадки аллигатора не критикуемы, потому что он не относит себя к людям, и следовательно, не находится во власти всесильной человеческой этики. Он будет есть, когда ему вздумается, и вы бессильны что-либо сделать с этим: такова его натура.
Он был обладателем больших, прорезающих насквозь карих глаз, широких скул, резко выделяющихся на его лице при малейшем проявлении эмоций; губ, скатывающихся в напряжённо-ненавистническую улыбку или же просто не выражающих ничего, и рыжих волос.
За удивительной даже для флегматика степенью уравновешенности, умением контролировать себя и формировать о себе нужное ему мнение, скрывалось колоссальное количество самой первобытной, дочеловеческой агрессии, которая казалось тем более необузданной, чем сильнее проявлялось его спокойствие внешне.
Скрытая агрессия отражалась в лице, в размеренной походке и даже в атмосфере − сам воздух, разреженный мыслями и намерениями Джона Кинга, ломал любое здоровое человеческое существо. Истинную сущность пустого особняка Джона Кинга не мог скрыть от гостя и навсегда купленный идеальный порядок в нём.
− Ваш дневник, − сказал Джон Кинг.
Мысль о самоконтроле распалась на множество мелких частиц в голове Джека, будто никогда и не принадлежавших к ней, и собралась в другую, одну-единственную: «Неужели он действительно это читал?!»
Поражение Джека, продиктованное жестом возврата дневника, простояло так несколько секунд в отупении, отчаянно подумало, вспомнило тот день, вспомнило Монстра-в-клеточку:
«КАК ЖЕ Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ»,
И вот эта тварь снова лежала в его руках: помятый, но целый дневник, заставивший его снова посмотреть глазами в бесконечную замкнутость и непредрешимость страдания. Ты никогда не знаешь, чего оно от тебя хочет, а оно хочет: раскалывает твою душу на части и разрывает её на кусочки вместе с телом. Оно хочет тебя.
«Я должен был разорвать этот позор, должен был разорвать его на части! Идиот!»
− И вы читали его? − спросил Джек. Неожиданные, ничего не объясняющие мысли мелькнули в его голове.
Джон Кинг однозначными, не терпящими отказа, спокойными формулировками, пригласил Джека сесть в кресло. Сам он уже сидел в красном кресле, отделявшемся от кресла Джека кофейным столиком. Кресло было очень удобно, особенно для калеки, однако Джек думал, в первую очередь, совсем о другом.
«Как меня угораздило допустить это!»
Посредством голоса, тихого, как догорающий уголь, Джон Кинг продолжил:
− Я понимаю недопустимость чтения чужих дневниковых записей и приношу вам искренние извинения. Однако обвинять вам следует, в первую очередь, не меня, а того, кто этот дневник нашёл под окном вашей тюрьмы. Могу я поинтересоваться, как он там оказался, да ещё и в столь измятом, чуть ли не порванном виде?
− Со мной случилось что-то вроде нервного срыва.
− Нервный срыв? Неужели человек, будучи в здоровом уме, может дойти до такого?
− Тогда я не был в здоровом уме.
− Почему же тогда вас посадили в тюрьму, а не отправили в больницу для душевнобольных?
− Я был очень душевно болен, и сам задаюсь тем же вопросом.
− Как чувствуете себя на воле после трёх лет заключения?
− Мне стало намного лучше.
− Ну конечно, − отчеканил Джон Кинг. Он подставил свой бокал с вином слуге, и тот налил. − Мистеру Морровсу тоже налейте.
− Кажется, вы меня не совсем правильно поняли, − без излишней, свойственной ему пылкости, сказал Джек.
− Что именно?
− Мне стало легче не потому, что я вышел на свободу − мне стало легче потому, что я избавился от розовых очков.
− В тюрьме?
− Да, − сказал Джек, беря со столика бокал. − За те три года «я все тридцать прожил». Я понял всю поганую суть мироздания, и однажды, когда я шлифовал на нарах весь свой опыт, мои розовые очки разбились. Я понял, что всё давным-давно потеряно, и я никакое не исключение. Я стирал свой мозг в порошок, пока осколки не заставили кровоточить глаза, и я думаю этого было вполне достаточно для трёх лет.
− Почему вы обозвали моего менеджера пропагандистской швалью?
− Потому что он менеджер. Все менеджеры пытаются что-то продать. Ваш менеджер пытался мне впарить идею «лжедемократии», как если бы пытался продать пылесос.
− Вы правы − таким путь только в политики. Но зачем же называть его пропагандистской швалью?
− Потому что он пропагандистская шваль. Раньше я бы, может, и загорелся его идеями касательно революции в Америке, но теперь я совершенно ясно вижу, что за его «революцией»