Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали» - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это описывает Бэлу Максим Максимович; но это уже не девочка Гуаша, а Бэла – страдающая женщина. А, может быть, это та, нам неизвестная, с которой был роман у «передового помещика Российской Империи» и которой Лермонтов, вероятно, никогда не видал.
Никаких предположений; просто – образ черкешенки Гуаши, созданный тем, кто убил творца Бэлы. Только намек, – никакого гробокопательства.
К. Зайцев
Памяти Лермонтова
Лермонтов – явление, не поддающееся никаким меркам. В возрасте, когда иные даже очень рано сложившиеся люди едва успевают себя обнаружить, он ушел из жизни, сумев стать в глазах современников рядом с Пушкиным и оставив литературное наследие, которое лишь растет во времени. Наступающие «лермонтовские годы»1 помогут заново осмыслить всю силу влияния Лермонтова на русскую литературу и, вероятно, подтвердят брошенное в свое время Розановым2 замечание о центральном месте, занимаемом в ней Лермонтовым, и никем иным. «Гуляка праздный»3, между делом и безделием занимавшийся литературой, создал непревзойденные никем образцы русской поэзии и прозы и вместе с тем дал толчок чуть ли ни всем жанрам русской литературы позднейших периодов.
Некое чудо А самый путь лермонтовского творчества? Не чудо ли и он? Кто, помимо Лермонтова, способен был чуть не ребенком создавать поэтические пьесы совершенства, так сказать, абсолютного? Достаточно назвать «Ангела» – стихотворение, возникновение которого само по себе есть событие, ибо в форме, доступной ребенку и побеждающей самое развитое сознание, оно дает некий окончательный поэтический образ одной из глубочайших и возвышеннейших мыслей, когда-либо выношенных человечеством…
Но не здесь еще главное основание считать Лермонтова ни с кем несоизмеримым…
Блок как-то бросил ставшую крылатой формулу о «демонической триаде» русских писателей: Гоголе, Лермонтове и Достоевском. Он хотел этим подчеркнуть преимущественную устремленность этих трех писателей к мирам иным, укорененность их в мире нездешнем4. Однако, нельзя не отметить одной весьма характерной разницы между Гоголем и Достоевским, с одной стороны, и Лермонтовым, с другой. Поскольку первые два боролись с своими демонами и обращались к темам религиозным, они делали это явно, а иногда и разительно демонстративно. Самые писания их, поскольку религиозный уклон в них обнаруживался, в большей или меньшей степени выходили за пределы «изящной литературы», а порой и совсем эти пределы покидали.
Лермонтов, напротив, и в жизни, и в писаниях своих не выдает своей мистической устремленности. Он не выходит из роли прожигателя жизни, светского человека, офицера, салонного поэта, человека простых бытовых отношений, друга и т. д. и т. д. Даже интимные письма не носят следа особой квалифицированности Лермонтова в плане мистическом. Лишь в очень редких беседах с очень редкими людьми как бы зарницами озарялась таинственная бездна страждущей и мятущейся души поэта, и тогда невольно настораживался собеседник, чуя перед собою что-то духовно великое, пленительное и страшное, притягивающее и отталкивающее одновременно. Что же касается творчества Лермонтова, то ни в прозе, ни в стихах не дал он ничего, что не было бы чистейшим образцом «изящной литературы».
И вместе с тем Лермонтов, несомненно, есть огромное духовное явление, содержащее в себе одну из сокровеннейших тайн человеческого религиозного опыта. В этом качестве Лермонтов уже распознан русской критикой (Мережковский, Розанов)5, но тема эта далеко не исчерпана. О трудности и сложности ее можно судить не только по тому, что целые поколения росли и воспитывались на Лермонтове, не подозревая об ее существовании. Особенно показательно то, что даже Владимир Соловьев, сумевший сказать решающее слово о «Судьбе Пушкина» в плане религиозного ее восприятия, не уловил всей значительности проблемы Лермонтова… 6
Есть два обстоятельства, которые по преимуществу затрудняют уяснение религиозно-моральной проблемы Лермонтова. Во-первых, в Лермонтове много позы, много показа, – не только в жизни, но и в творчестве. В своем житейском поведении Лермонтов неуклонно занят был тем, как бы оставаясь на людях, скрыть себя от них. Игра была присуща его природе. Подобно Руссо7, он чувствовал себя постоянно на сцене и перед зрителями и обойтись без зрителей не мог.
Театральность входила существенным элементом и в его творчество – причем театральность самого худшего (в смысле удаления от правды) сорта: оперного. Оперная декоративность, как тень, идет за Лермонтовым, и нужен для него особый подъем духа, чтобы освободиться от нее. Если ее присутствие не отравляет лермонтовскую поэзию, то только потому, что эта поэзия обладает еще одним свойством, которое создает над нею некий защитный нимб, некую благоухающую пелену, скрадывающую все декоративные и декламационные чрезмерности. Я имею в виду неодолимую прелесть лермонтовской музыки.
Магическую силу лермонтовского стиха знает каждый. Это не просто музыка, ласкающая слух. Она заставляет созвучно дрожать интимнейшие струны души, завораживая ее. Музыка лермонтовского стиха, это – стон, плач о потерянном рае, это – тоска, мечтательная и ноющая, о неизведанном и уже утраченном безвозвратно счастье, это – и раскаяние в том непоправимом зле, которое делает это счастье, таинственное и несказанное, недостижимым, но раскаяние не деятельное, а тоже мечтательное, безвольное, изливающееся в сладострастномучительных слезах, зла не смывающих… Шопен8, Чайковский могут дать представление в сфере чистой музыки о музыке лермонтовского стиха.
Сопоставьте эти два свойства лермонтовской поэзии. С одной стороны, поза, явная для неискушенного взгляда. Не позволяет ли она, так сказать, свысока посмотреть на лавину лермонтовских поэтических жалоб и декоративно-оперных инсценировок? Не дает ли она повод оценить все это творчество как своего рода поэтическую блажь, очаровательную, но уж никак не требующую серьезного к себе отношения? С другой стороны, удивительная музыкальная «красивость», иногда сгущающаяся до подлинной и тогда уже поистине неизреченной «красоты», но при всех условиях хватающая прямо за сердце. Читатель видит и ощущает эту «красивость», видит и ощущает эту «красоту», он пленен ею, он очарован, он побежден. И с грустью думает он о гениальном юноше-поэте, об его печальной участи.
Биография его ничего не прибавляет, ничего не дает для понимания его произведений, которые живут как бы совершенно самостоятельной жизнью, отдельной от жизни их автора. Замечательный талант, сгубленный нелепой жизнью, нелепыми условиями, нелепым характером, но все же, слава Богу, успевший дать хоть немногое, – несколько изумительных творений на фоне декламации, прелестной в своей музыкальности,