Поднятая целина - Михаил Александрович Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков Лукич постоял у сарая, посмотрел, как Половцев и Семен орудуют, обдирая подвешенные к перерубу тушки. Фонарь «летучая мышь» ярко освещал белый отóнок овчины. Свежевать было легко. Посмотрел Яков Лукич на тушку, висевшую перерезанной шеей вниз, с завернутой, спущенной до синего пуза овчиной, глянул на валяющуюся возле корыта черную овечью голову и вздрогнул, как от удара под колени, — побледнел.
В желтом овечьем глазе с огромным, еще не потускневшим зрачком — смертный ужас. Вспомнилась Якову Лукичу жена Хопрова, ее косноязычный, страшный шепот: «Куманек!.. Родненький! За что?» Яков Лукич с отвращением глянул на овечью лилово-розовую тушу, на ее оголенные долевые пучки и связки мускулов. Острый запах крови, как тогда, вызвал припадок тошноты, заставил качнуться. Яков Лукич заспешил из сарая.
— Мяса душа не принимает… Господи!.. И на дух не надо.
— За каким дьяволом приходил? Без тебя управимся, тонкошкурый! — улыбнулся Половцев и окровененными пальцами, провонявшими овечьим салом, стал сворачивать цигарку.
К завтраку насилу управились. Освежеванные тушки развесили в амбаре. Бабы перетопили курдюки. Половцев затворился в горенке (днем он безвылазно находился там). Ему принесли свежих щей с бараниной, вышкварок из курдюка. Едва лишь сноха вынесла от него пустую миску, как на базу скрипнула калитка.
— Батя! Давыдов к нам, — крикнул Семен, первый увидев входившего на баз Давыдова.
Яков Лукич стал белее отсевной муки. А Давыдов уже обметал веником в сенцах ботинки, гулко кашлял, шел уверенно, твердо переставляя ноги.
«Пропал! — думал Яков Лукич. — Ходит-то, сукин сын! Будто всей земле хозяин! Будто по своему куреню идет! Ох, пропал! Небось за Никиту рестовать, дознался, вражина».
Стук в дверь, сильный тенорок:
— Разрешите войти?
— Входите, — Яков Лукич хотел сказать громко, но голос съехал на шепот.
Давыдов постоял и отворил дверь. Яков Лукич не встал из-за стола (не мог! и даже дрожащие, обессилевшие ноги поднял, чтобы не слышно было, как каблуки чириков дробно выстукивают по полу).
— Здравствуй, хозяин!
— Здравствуйте, товарищ! — в один голос ответили Яков Лукич и его жена.
— Мороз на дворе…
— Да, морозно.
— Рожь не вымерзнет, как думаешь? — Давыдов полез в карман, достал черный, как прах, платочек; хороня его в кулаке, высморкался.
— Проходите, товарищ, садитесь, — приглашал Яков Лукич.
«Чего он испугался, чудак?» — удивился Давыдов, заметивший, как побледнел хозяин, как губы его едва шевелились, объятые дрожью.
— Так как рожь-то?
— Нет, не должно бы… снегом ее прихоронило… Может, там прихватит, где сдуло снежок.
«Начинает с жита, а зараз небось скажет: „Ну, собирайся!“ Может, про Половцева кто донес? Обыск?» — думал Яков Лукич. Он понемногу оправлялся от испуга, к лицу разом прихлынула кровь, из пор выступил пот, покатился по лбу, на седоватые усы, на колючий подбородок.
— Гостем будете, проходите в горницу.
— Я зашел потолковать с тобой. Как имя-отечество?
— Яков, сын Лукин.
— Яков Лукич? Так вот, Яков Лукич, ты очень хорошо, толково говорил на собрании о колхозе. Конечно, ты прав, что колхозу нужна и сложная машина. Вот насчет организации труда ты ошибнулся, факт! Думаем тебя заведующим хозяйством выдвинуть. Я о тебе слышал как о культурном хозяине…
— Да вы проходите, дорогой товарищ! Гаша, постанови самоварчик. Али вы, может, щец похлебаете? Али арбуз соленый разрезать? Проходите, дорогой, гость наш! К новой жизни нас… — Яков Лукич захлебнулся от радости, с плеч у него будто гору сняли. — Культурно хозяйствовал, верно вы сказали. Темных наших от дедовской привычки хотел отворотить… Как пашут! Грабют землю! Похвальный лист от окружного ЗУ имею. Семен! Принеси похвальный лист, что в рамку заведенный. Да мы и сами пройдем, не надо.
Яков Лукич повел гостя в горницу, неприметно мигнув Семену. Тот понял, вышел в коридор замкнуть горенку, где отсиживался Половцев, заглянул туда и испугался: горенка пустовала. Семен сунулся в зал. Половцев в одних шерстяных чулках стоял возле двери в горницу. Он сделал знак, чтобы Семен вышел, приложил к двери хрящеватое, торчмя, как у хищного зверя, поставленное ухо. «Бесстрашный, черт!» — подумал Семен, выходя из зала.
Зимой большой холодный зал в островновском курене был нежилым. На крашеном полу в одном из углов из года в год ссыпали конопляное семя. Рядом с дверью стояла кадушка с мочеными яблоками. Половцев присел на край кадушки. Ему было слышно каждое слово разговора. В запушенные изморозью окна точился розовый сумеречный свет. У Половцева зябли ноги, но он сидел, не шевелясь, с щемящей ненавистью вслушиваясь в осипший тенорок врага, отделенного от него одной дверью. «Охрип, собака, на своих митингах! Я бы тебя… Ах, если бы можно было сейчас!» — Половцев прижимал к груди набухавшие отечной кровью кулаки, ногти вонзились в ладони.
За дверью:
— Я вам так скажу, дорогой наш руководитель колхоза: негоже нам хозяйствовать по-старому! Взять хучь бы жито. Через чего вымерзает и приходится на десятину, это красно, ежели пудов двадцать, а то и семена не выручают многие? А у меня — завсегда не проломишься меж колосу. Бывало, выеду, оседламши, на своей кобылке и поверх луки колосья связываю. Да и колос — на ладони не уляжется. Все это через то, что снег придерживал, землю поил. Иной гражданин подсолнух режет под корень — жадует: все, мол, на топку сгодится. Ему, сукину сыну, на базу кизяк летом нарезать некогда, лень вперед него родилась, залипает ему, а того не разумеет, что будылья, ежели резать одни шляпки на подсолнухи, будут снег держать, промеж них ветер не разгуляется, снег не унесет в яры. На весну такая земля лучше самой глубокой зяби. А не держи снег, он потает зря, жировой водой сольет, и нету от него ни человеку, ни землице пользы.
— Это, конечно, верно.
— Мне, товарищ Давыдов, наша кормилица, Советская власть, не зря похвальный лист преподнесла! Я знаю, что и к чему. Оно и агрономы кое в чем прошибаются, но много и верного в ихней учености. Вот, к примеру, выписывал я агрономовский журнал, и в нем один дюже грамотный человек из этих, какие студентов обучают, писал, что, мол, жито