Царь Гильгамеш - Дмитрий Володихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бал-Гаммаст потрясение молчал. Он едва сумел выдавить:
— Да, Апасуд.
— Это хорошо, очень хорошо, мой любимый брат. Ты совсем как взрослый человек — хочешь выслушать и берешься отвечать за все, что произойдет, когда ты выслушаешь и поймешь меня…
«Как он сложно говорит. Уж очень сложно. Тут вроде бы и думать не о чем…»
— Балле! Я больше всего на свете люблю три вещи. Во-первых, бывать здесь, вдыхать запах благовоний, которые курятся под храмовой крышей, радоваться чистой прохладе и полумраку, любоваться солнечными зайчиками, запрыгнувшими на пол из окон, внимать стройному пению… И молиться Ему, молиться с нежностью и любовью, Балле. Потому что Его я люблю намного больше, чем кого-либо из людей…
— Да мы все Его любим. А Он — нас. Что тут такого…
— Не перебивай меня, Балле! Я люблю Его, как, должно быть, любят женщин и как я не любил ни одну из них. Ты не знаешь, какое счастье представлять себе, что Он где-то рядом, совсем близко, может быть, за колонной, вон там… разговаривать с Ним… задавать Ему вопросы и за Него же придумывать ответы, какие мог бы от имени Его дать мне первосвященник… Иногда я целыми днями беседую с Ним. Кажется, порой я все-таки слышу Его настоящий голос, но… не головой, что это не игра моего воображения. Мне так хотелось бы остаться в Храме на всю жизнь! Здесь так чисто! Нигде не видел места чище…
— Аппе…
— Прошу тебя, заклинаю тебя всем святым, не перебивай меня. Я, должно быть, длинно говорю. Но этого в двух словах не выскажешь, Балле. Второе, что я люблю, — это выбраться вечером перед каким-нибудь праздником из дворца и уйти на берег Еввав-Рата. Особенно в безлунную и безветренную ночь. И не в паводок, конечно, ибо ярость великой реки сильна, а я не желаю ничего яростного, сильного, ничего грозного… Мой брат! Я слушаю, притаившись в кустах, как мастера тростниковой флейты болтают у самого берега под пальмами и испытывают собственное искусство. Это так красиво! Назавтра все это будет звучать приглаженно, приятно и… не знаю, с чем сравнить… словно женщина привела в порядок одежду. Но тут они извлекают из своих дудочек воистину божественные звуки. Ты только представь себе, Балле: темнейшая темнота, тишь, только река шепчет свои смешные рассказики да во дворце немножечко пошумливают… и… тончайший звук— тончайший. Это так невозможно у нас, здесь! Мне иногда кажется, только в чертогах у Творца такое имеет право на жизнь…
Апасуд кусал губы, борясь со слезами. Ему хотелось выдержать и не заплакать, он еще сказал далеко не все. Царевич молчал, подчинившись воле царственного брата.
— И еще, в-третьих, Балле, я люблю взять в руку какой-нибудь плод и рассматривать его, рассматривать долго, со всех сторон, не упуская ни одной трещинки в кожуре, ни одного пятнышка, ни одного бугорка. Знаешь ли, на поверхности смоквы я научился различать двадцать восемь оттенков! Как совершенно все то, что создал Господь! Нет ничего лучше и прекраснее Его творений. Балле, Балле! Разве весь этот дворец краше одного-единственного ячменного колоса? Мой брат!
Тут он обнял Бал-Гаммаста и все-таки заплакал. Этого не случалось уже с полтора солнечных круга… Царевич шепнул Апасуду на ухо одну короткую фразу, которая как раз и нужна была в подобных случаях:
— Я жалею тебя, Аппе.
Брат взглянул ему в глаза и просиял:
— Кажется, ты все-таки поймешь меня.
— Я стараюсь, Аппе.
— Где ты видел других людей, похожих на меня? Я не похож на других, и это очень плохо для царя. Я предпочитаю целый день провести, вдумываясь в прелести древнего гимна «Анкимт», сочиненного неизвестным умельцем в эпоху царицы Гарад… а не разбираться в варварских спорах энси казначейства с доверенными гурушами какого-нибудь лугаля сиппарского, входят у них там полночные пригороды в зону кидинну или не входят… Мне это неинтересно, не нужно, неприятно, в конце концов!
— Не горюй, Аппе. Ты ведь не один. Я с тобой, мама, советники, а их еще отец подбирал… — Бал-Гаммаст теперь не понимал, что ему делать и какие слова говорить. Выходило так: мало будет успокоить брата, видно, и впрямь нечто должно измениться… Апасуд был выше его почти на локоть. Тем не менее царевич протянул руку и погладил его по голове совершенно так же, как это сделал первосвященник у ворот Цитадели.
— Пустые слова, Балле! Моему сердцу тяжелее, чем если бы на него взвалили десять ослиных нош. Я… боюсь этих людей. Советников отца, я, например, боюсь. А в походе я боялся всех, кроме батюшки и тебя, мой брат. Я опасался подойти и заговорить, а еще того больше я пугался, когда кто-нибудь подходил, чтобы заговорить со мной. Все эти солдаты, советники, чиновники! Да они так грубы! Они очень, очень грубы! Кое-кто из них понимает, в чем состоит правда и справедливость, хотя, наверное, не многие… Но никто ни разу в жизни не дал себе труда задуматься, в чем состоит вежливость, тонкость… Балле… я часто думаю о нашей жизни: почему один взрослый человек никак не возьмет в толк, что ему надо бы оставить в покое другого взрослого человека и не дергать его по мелочам? Балле! Балле! Какое у тебя сейчас лицо! Чего ты больше боишься — меня или за меня?
— И тебя… и за тебя тоже. Ты… ты… тебе ведь придется править до самого конца жизни, пока мэ не наполнится до краев… Мне жаль тебя. Творец — свидетель, тут нет ничего плохого, просто… как же ты будешь мучиться!
Апасуд вновь обнял его.
— Ты понял меня! Как я рад… Та все-таки понял меня. Знаешь, я так рад, что сумел все это высказать тебе, мой брат! Мой любимый, умный, славный брат. Хочешь, скажу, какая у меня самая большая мечта? Хочешь?
— Скажи, Аппе.
— Вот если бы однажды Творец спустился на нашу землю и ходил между людей, облаченный в простые одежды. Как какой-нибудь рыбак или плотник… Конечно, я бы узнал Его. Не мог бы не узнать! Он отыскал бы меня, взял за руку и увел отсюда. Мне неуютно здесь, Балле, совсем неуютно. Он отвел бы меня в страну, которая мягче нашей…
В этот миг Бал-Гаммаст чуть было не перебил брата, едва-едва удержался. Начни он спорить — упрямству Апасуда не было бы конца. Спорить с ним бесполезно, это знают все, и даже матушка, власть которой над братом почти безгранична, — и та не станет оспаривать его мнение. Апасуд либо примет тебя сразу, либо, может быть, примет потом, умом или душой привязавшись к тому, что ты ему сказал, но только сам; и никогда не подчинится, возжелай кто-нибудь громогласно его вразумлять… обманчива мягкость нового царя бабаллонского. Он мягок с теми, кто мягок с ним, Бал-Гаммасту захотелось рассказать брату, как он сам любит свою землю, великую и веселую земляную чашу Алларуад, рай земной, где золотой ячмень обилен, женщины ласковы, хоть и насмешливы, мужчины трудолюбивы и отважны, чистая вода течет по искусно устроенным каналам, а гнилые болота остались только в самых глухих местах; где города гостеприимны для мирных путников и неприступны для врагов; где дороги давным-давно очищены от разбойников и странствующий добрый человек может встретить ночную пору на пути между двумя селениями, не опасаясь ничего, кроме непогоды и диких зверей… Славная и богатая земля — Алларуад! Базары твоих городов пахнут пряностями и благовониями, искусные мастера выведут любой, самый сложный узор по ткани и по металлу, глубокие реки твои, спокойно катят волны к морю, сады твои цветут ярче солнца и плодоносят щедрей осеннего дождя воистину вечное лето в твоих пределах! Как можно не любить тебя? Бал-Гаммаст иной раз, отправляясь куда-нибудь с отцом, испытывал желание целовать сам воздух над дорогой… Заговори царевич обо всем этом со старшим братом, и придется ему припомнить сон, с детства посещающий его хотя бы два или три раза на протяжении солнечного круга: бородатый солдат в пылающем шлеме, с мечом и луком, обнимает ослепительную красавицу — высокую, тоненькую, как птичий голос, с распущенными черными волосами до колен… они стоят в поле, под ноги им постелены травы и луговые цветы в самую пору звенящего роскошества соцветий. Сон о солдате и красавице стал являться Бал-Гаммасту в тот месяц, когда отец только-только принялся объяснять ему, что такое Царство, кого можно отыскать на его просторах, с кем за него следует драться и как им управлять.