Рабыня порока - Валериан Светлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что за судья здесь? Кем и от кого поставлен? Что любишь да милуешься с боярыней, так, думаешь, что всему дому голова? Слушай же, что я тебе скажу в свою очередь. Любить меня волен, кто хочет. И князю твоему не могла воспретить я этого. На любовь нет заказа…
— Но ты не любила его? — продолжал он допрашивать ее.
— Не любила, коли тебе знать это нужно. Что из того?
— А то, что могла извести его, ежели он не давал тебе проходу со своей любовью.
Она засмеялась.
— Ежели бы я всех изводила, кто любил и любит меня, — много могилок прибавилось бы на земле, — дерзко проговорила она, не сводя с него глаз. — Эх, Борис Романыч, горяч и молод ты больно, скор и прыток! На себя бы примерил. Вот ведь, — с обидной насмешливостью прибавила она, — уж я ли не старалась показать в первые дни, как ты поселился у нас, что ты мне мил, что полюбился ты мне. А ты не обратил на меня никакого внимания и стал миловаться с боярыней.
— Не смей говорить про боярыню.
— Вот на! Почему бы так? Ну, так глядела я на ваши любовные шашни и поняла, что не лучше она, нежели я. А что из того, что ты не полюбил меня? Стало быть, коли ежели я теперь пропаду из дому — значит, ты извел меня?
Она опять рассмеялась и отошла от него, пожав плечами.
Но из всей ее речи, из выражения глаз ее, из того, что губы ее слегка задрожали, когда он поставил, вопрос ребром, и еще из мелочных, еле уловимых подробностей, в которых он не мог бы даже дать себе ясного отчета, потому что они больше чувствовались, нежели познавались разумом, он пришел к убеждению, что над князем совершено страшное преступление, и что преступление это — дело рук именно Марьи Даниловны.
Он сообщил об этом предположении, перешедшем в уверенность, Наталье Глебовне, но она со своим обычным простодушием попробовала защитить Марью Даниловну:
— Быть может, князь сам наложил на себя руки, ежели ты сказываешь, что любил он ее безнадежно, Борис Романыч.
— Не может того быть, боярыня, — возразил Телепнев. — Князь был богобоязненный человек и не взял бы такого смертного греха себе на душу. Да и храбростью он никогда не отличался, не тем будь помянут. Но, клянусь, я выведу ворога вашего дома на свежую воду!
Однако острота первого впечатления прошла, как проходит все в мире, и мало‑помалу событие это стало забываться, как забывается также все в мире — доброе и злое, грустное и веселое.
Жизнь в стрешневской усадьбе потекла обычным своим ходом, и каждый занялся своими личными делами.
Никита Тихонович продолжал любить Марью Даниловну, которая вдруг точно преобразилась: почувствовала любовь ко всем в доме и к своему ребенку, которого стала ласкать и целовать, брать на руки и даже прогуливаться с ним по саду в сопровождении кормилицы; стала она нежнее и ласковее и со Стрешневым, который чувствовал себя теперь окончательно счастливым, а с исчезновением князя и спокойным, так как ревновать было не к кому и ничьего соперничества нечего было опасаться.
Он почти перестал видаться с женой, довольный, что нашелся человек в доме, к тому же друг ее детства, который проводил с ней часы и целые дни. Стрешнев не только не мешал этому и не огорчался этим, а даже всячески тому способствовал и радовался.
И сближение между Телепневым и Натальей Глебовной росло не по дням, а по часам, и постепенно вырастало в настоящую взаимную любовь, начавшись с робкой дружбы.
Но они никогда не говорили о своей любви, и это слово ни разу не было произнесено в течение их длинных разговоров.
Они вспоминали свои счастливые и далекие годы, забавы веселой юности, жизнь в родительской усадьбе и многое другое, часто незначительное и мелкое, что никому не могло бы быть интересно, кроме как двум любящим сердцам.
Но и без слов они понимали друг друга, потому что глаза и улыбки говорили им больше, чем обыкновенные человеческие слова.
Перемена, происшедшая столь внезапно с Марьей Даниловной, хотя и поразила в первое время всех обитателей стрешневской усадьбы, но скоро перестала обращать на себя внимание, кроме, конечно, самого Стрешнева, который был в восторге от такого оборота дел и находил вполне естественным, что эта женщина в конце концов переменилась к лучшему. Надо же было, чтобы это когда‑нибудь произошло.
Да еще кормилица, женщина сердечная и добрая, относилась к этой перемене подозрительно, убеждая Наталью Глебовну не доверять очень‑то «дите» его матери.
Она пугала Стрешневу дурными снами, видевшимися ей в последнее время, но на эти предсказания никто не обращал внимания.
Однажды в тихий и теплый вечер сидела Марья Даниловна в одной из беседок сада с Никитой Тихоновичем рядом с кормилицей, которая укачивала на руках их сына.
— Машенька, — сказал Никита Тихоныч, разнеженный ласковыми речами Марьи Даниловны, — кем будет наш сын, как ты полагаешь?
— Что больно рано загадывать? — ответила она.
— Время бежит быстро, незаметно проходят дни и недели, а там, смотришь, и года пролетели. Мы его сделаем офицером.
— Его — офицером? Никогда!
— Отчего? Служба в войсках почтенна и ведет к славе.
— И к смерти.
— Разве я умер? — возразил Стрешнев. — Но вот я более десяти лет служил верой и правдой царю. Я покорил Финляндию, Ингрию, Ливонию и… тебя покорил в одном из походов.
— Я не хочу, чтобы он был офицером, не хочу, не хочу, не хочу. Он уйдет в поход, и я не увижу его больше, годами, может быть, видеть не буду. Шальная пуля может сразить его…
Она близко нагнулась к кормилице, взяла из ее рук ребенка и стала преувеличенно страстно целовать его.
— Ежели ты хочешь сделать из него солдата, — вдруг шутливо сказала она Никите Тихоновичу, — ты недостоин иметь сына. Прощай, я уношу его!
И она убежала с ребенком на руках. Стрешнев тоже поднялся, смеясь ее странной выходке и угрозе, и медленно пошел за ней. Марья Даниловна бежала к озеру.
— Тише, Машенька, ты споткнешься, уронишь его, — кричал он ей.
Но она не слышала его и продолжала бежать.
У самого берега стояла ветхая лодка, которую употребляли иногда рабочие, чтобы перебраться для сокращения пути на другой берег. Марья Даниловна быстро вскочила в нее.
Когда Никита Тихонович с кормилицей подбежали к озеру, Марья Даниловна уже отплыла от берега.
Лодка была старая, лежалая, но, по‑видимому, не представляла опасности, так как и раньше на ней переправлялись люди.
Но, увидя в ней Марью Даниловну, окутанную легким туманом, поднимавшимся в эту вечернюю пору с озера, Никита Тихонович вдруг почувствовал, что сердце его болезненно сжалось, как будто в предчувствии какого‑нибудь несчастья.
— Машенька, Машенька! — закричал он. — Вернись скорее, прошу тебя! Ты неосторожна! Воздух сырой нынче, и ты его можешь простудить…