Нелёгкое дело укротить миллионера - Диана Билык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мутное пятно постепенно очищается, хотя я все еще не вижу. Очертания предметов, свет, формы помогают нормально двигаться в пространстве.
Возвращаясь из кабинета, замечаю в глубине гостиной коричневое нечто. В полоске белого света, оно кажется чужеродным, выпирающим. Подхожу ближе. Рояль. Темный, будто шоколад, гладкий под пальцами. Веду по крышке и хочется отвернуться и броситься прочь. Ненавижу играть. Ненавижу музыку. Она делает меня слабым и чувствительным. Отец все детство насмехался, что я пиликаю по клавишам, как девка. А я вбивал свои печали и обиду на родителя в черно-белые ноты, но в конце концов от морального давления сломался – просто бросил. Замолчал и больше никогда не садился к инструменту. Я будто умер, когда прекратил играть, очерствел, но зато мне больше не было больно за глумление и насмешки. Я закалил себя сам. Жестоко выдрал чувствительность из груди и превратился в камень.
Этот дом смутно знакомый, но из-за того, что ничего не вижу, я не могу сказать точно, был ли здесь раньше. Только запахи кажутся родными. Приятными и волнующими.
Отца сейчас нет рядом. Руки сами приоткрывают крышку и тянутся к знакомому расположению пальцев. Один аккорд, второй. И музыка втягивает меня в свои объятия, накрывая звенящими звуками вверху и глубокими сочетаниями внизу.
Когда я сажусь, не осознаю, почему помню все, что играл раньше, не понимаю, но играю. Слепо. Тело помнит, куда нажимать и куда вести руки, чтобы продолжать.
И мне так легко на волне этой минутной слабости, словно я вернулся в детство, когда мама была рядом.
Последний аккорд застывает в гостинной печальной тревожной точкой. Я чувствую, что Агата стоит за спиной. Дышит. Наверное снова плачет. Она, блять, постоянно плачет, и это мешает моей мести.
Закрываю крышку рояля, встаю, оставляя ладони поверх, немного наклоняюсь вперед. Меня душит злость, но и распирает желание девушку пожалеть. Я ведь слышал, как она шипела кому-то в трубку, и тот кто-то явно не желал ей добра. Кто-то давит на нее извне, угрожает. Отец? Тот, который не признал во мне родного сына, а сейчас не интересуется, жив ли я? Или его волнует только мое укрощение?
Слышу легкое движение воздуха около правого плеча, поворачиваюсь и ловлю Агату в свои объятия, тяну на себя. Как же хочется вдохнуть аромат ее волос, коснуться кожи. Почему она так влечет меня?
– Отпусти, прошу, – говорит неуверенно, упирается ладонями в мою грудь, но не отталкивает, напротив, сжимает пальчиками ткань футболки, будто требует настаивать, продолжать.
– Не могу.
– Ты должен.
– Кому? – приподнимаю бровь, веду ладонью вверх по ее спине, собирая дрожь. Хочу склониться к сладким губам, но Агата вдруг вырывается и шипит разъяренной кошкой:
– Точно не мне. Не смей меня трогать, слышишь?
Настойчиво иду ближе. В мутной пелене вижу ее лицо, румяные щеки, слезы на ресницах.
– Или что?
– Я буду кричать.
– Кричи.
– Ты что видишь? – она осторожно подходит ближе, машет рукой перед глазами, а я моргаю и перехватываю ее пальцы на лету.
– Мутно, но вижу.
– И давно?
– Несколько секунд, – пятно наплывает, и лицо Агаты, красивое и взволнованное, снова исчезает в темноте. – А теперь нет, – стираю рукой темноту, веду ладонью сверху вниз по лицу, но мрак не исчезает.
– Ты будто сам не хочешь видеть. Давид давно говорил, что с тобой все в порядке. – Она успевает вырвать руку и отойти.
– Много понимает твой Давид, – разозленно ляпаю и пытаюсь ее словить, ориентируясь по звуку.
– Мой? – Агата передвигается в сторону. Вижу, как ее силуэт уходит вправо.
– Еще скажи, что он тебе не нравится, – перекрываю ей дорогу к выходу, хватаю девушку за локоть. – В больнице только к нему и бегала. Обжимались за моей спиной?
– А ты еще скажи, что ревнуешь! – выплескивает, гордо задерев голову. Понимаю, что снова вижу ее лицо, только теперь четко, без мутной пелены по контуру.
– Сучек на разок не ревную, – совсем завожусь, сжимая ее локоть еще сильнее, до синяков.
– Ахты! Ублюдок! Все вспомнил! – дергается, причиняя себе боль. – Я рада за тебя, Коршун-Пух, а теперь отпусти меня. Сейчас же!
– Хрен тебе, Агатушка, – плююсь ядом. Я зол на нее, что такая с виду кристально-чистая, а копни глубже – продажная. – Ты моя игрушка, и это папочка так решил, заметь, не я. И я буду играть тобой, сколько захочу. Сколько он тебе дал времени на мое исправление? А?
Агата пытается вырвать руку, но я сильнее. Вбиваю ее в стену, заставив захлебнуться очередной порцией ядовитых слов, хочу налететь на губы, но щеку обжигает пощечина.
– Нет! Ты ко мне не притронешься! Я, может, и игрушка, но у меня тоже есть права. И ты сейчас уберешь свои лапы! От. Меня! – сжимает и разжимает ладонь, которая скорее всего безумно горит от прикосновения к моей дневной щетине.
– И не мечтай, – сдавливаю ее подбородок, тяну вверх, локоть отвожу в сторону, не обращая внимания на сопротивление. Ей же больнее. – Обещал ведь тебе жестокую расправу и не отступлю, мыша облезлая.
Но когда разглядываю ее лицо, красное от слез, опухшие глаза, затуманенный взгляд, наполненный болью, отступаю. Какого хрена я творю?
– Дам тебе фору, – отряхиваю руки, будто мне брезгливо к ней прикасаться. – Свали, сучка, с глаз долой. Трахаться я сейчас не хочу.
– Урррод, – рычит она и убегает, глотая рыдания.
Наверху хлопает дверь. Стою, ошарашенный происходящим, качаюсь на пятках и рву волосы.
Я вдруг осознаю.
Мне больно делать ей больно. Что за хрень?!
Присаживаюсь на кушетку и сжимаю на коленях холодные руки. Тошнит жутко. Страшно до головокружения.
Но так будет лучше. Никто не осудит меня, не посмеет, потому что у меня нет выхода. Я никому не нужна, кроме слепого брата и старенькой бабушки, которая сама еле ходит и помочь с ребенком не сможет. Так что, все правильно.
Я так ухожу в себя, что не сразу слышу, как щелкает дверь. Уже когда рядом появляется стул, и Давид приседает на край, перекрыв собой весь кабинет, слегка вздрагиваю от неожиданности.
– Как ты? – мягко и как всегда с легкой улыбкой спрашивает врач. – Очень бледная, и анализы, – он разворачивает папку и качает головой, – мягко говоря, не очень.
– Какая разница? – сухо проговариваю, сглатывая вязкую слюну.
Давид прикрывает бумаги широкой ладонью, серьезно смотрит мне в глаза, а потом говорит:
– Уверена, что хочешь этого? Может, стоило Руслану сказать? Он все-таки отец, хоть и обормот.
– Нет, – отворачиваюсь от его пристального взгляда, а слезы сами наплывают на глаза и размывают видимость. Вдохнув, снова смотрю на врача и жестко прошу: – И ты никогда не скажешь ему об этом. Слово дай. Обещай мне!