Язычник - Александр Кузнецов-Тулянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бессонов и за другими замечал чудачества. Видел, что Эдик Свеженцев прежде, чем заводить «Вихрь», нежно гладил кожух мотора и губы его шевелились, движения его со временем потеряли осмысленность, достигнув автоматизма. Жора Ахметели, обладатель мощного организма, медлительный от силы, добровольно помещал себя в иные рамки — его ношей была измочаленная детская вязаная шапочка с помпоном, которую Жора водружал на затылок и в жару, и в тайфун, и его уже нельзя было вообразить без смешной шапочки-талисмана, венчающей мордастую кудлатую голову с черными отвислыми усищами.
А в тот день все приметы и чувства стеклись в один благоприятный поток, и океан родил, выпростал из огромного пуза первый косячок гонцов: на переборке, когда сноровистые руки подтягивали сеть, рыбаки увидели несколько мечущихся темно-синих теней.
Всего неделя после этого утонула в океане, и начался рунный ход горбуши — полноценные косяки пошли в бухту с севера и, описав широкий полукруг, рассекаясь неводами, частью шли дальше, частью прорывались в устье нерестовой Филатовки, но частью вплывали на подъемные дорожки неводов и оказывались в замкнутых ловушках. Управлялись втроем, еще троих Бессонов отослал на втором кунгасе на Тятинскую тонь.
Несколько дней спустя сдали первую рыбу: сейнер-перегрузчик забрал на круг двести восемьдесят центнеров. Но рыбу могли потерять, если бы опоздали к шторму: меньше чем через сутки, в капитанский час, зачуханная ТР-10 хрипела голосом диспетчера:
— «Пятый» — «Первому». Штормовое предупреждение… Как ты?.. Тайфунец прет. Южняк… совсем… Прием, твою мать.
— Вас понял, якорную лапу тебе в очко…
И двенадцать часов на свирепеющей волне срезали ножами садки и ловушки с канатных рамок — спасали снасти. Кунгас на покатах втащили чуть ли не на сопку.
* * *
Однажды ты поймешь, что у каждого шторма особенная натура. Они оживают, эти мертвые ветра, гонимые над океаном слепой стихией теплообмена. Шторм, как орда, обрушивается на берег тремя ярусами, тремя клыками, ревом заглушая все остальные звуки, и хоть ты обкричись — в двух шагах голос сомнется, не достигнет ушей попутчика. И тогда неотвязно покажется, что горбатый океан много выше куцей прибитой суши, он вот-вот разольется, затопит землю пеной и валами, но на границе воды и суши почему-то нарушаются законы тяготения, и океан не проливается из гигантской чаши.
Сутки рыбаки пролежали пластом на нарах, спали или подремывали, слушая сквозь вату полусна могучий рев за стеной и вибрацию стекла в окошке. Один Валера маячил у плиты, иногда звал есть, они вразнобой сползали с нар, садились за стол, лениво работали ложками и опять лезли на нары. Валера ради того, чтобы развлечь их, заводил старую песню:
— Я на Сахалине… Было дело… Познакомился с офицерской бабой… Возвращалась с материка, хоронила кого-то… И вот мы целую неделю, в натуре… — Он большего не мог рассказать и тогда издавал цокающие звуки, лицо оплывало слащавостью.
Витек заинтересованно разворачивался на нарах и выдавал то, что, наверное, сам когда-то слышал:
— Офицерские жены в этом толк знают. Это их настоящая профессия…
Бессонов не встревал в разговор, он неподвижно лежал на спине, вытянув руки за голову, и думал: «Какие обязательства я должен нести перед этими людьми, кроме обязательств работы? Ничего я им не должен, как, вероятно, не должны и они мне…» Но тут же он забывал свои мысли. Тупо болели руки, и сами собой дергались мышцы. Ладони были теперь лишены мозолей, стершихся от работы в воде. Истончившаяся прозрачная шкура на них каждую ночь засыхала и стягивалась, а утром, когда забывшиеся рыбаки разгибали пальцы, шкура лопалась до крови. Спасались вазелином, но Эдик Свеженцев смазывал руки мазью из тюбика с японскими иероглифами, который нашел на берегу. Мазь имела запах протухшего в стирке белья, но Эдик относил запах к полезным свойствам снадобья и дважды в день — утром и вечером — извлекал из чемодана тюбик и, распространяя зловоние, втирал мазь в покореженные ладони.
На второй день они узнали по рации, что еще с началом шторма на соседнем Итурупе погиб рыбак-прибрежник, и Бессонов понимал, что теперь головы всех будут долго заняты тягостной новостью. Никто не спрашивал, как погиб рыбак, они слышали официальное брехливое сообщение: погиб в море, нарушив технику безопасности, и этого было достаточно — они хорошо знали, как он мог погибнуть, все выходило одно: океан ворвался ему в грудь, залил его до краев.
И в тот же день, к вечеру, из шторма пришла группа измаявшихся научников — вулканологов. Две женщины и трое мужчин, груженные яркими рюкзаками. В бараке стало тесно и сыро от людей, шумно стаскивавших мокрые рюкзаки. Они сдержанно здоровались, и в их одежде, в повадках, взглядах с первой минуты угадывалась чужая жизнь, будто явились к рыбакам инопланетяне. Рыбаки, взволнованные появлением инопланетянок, суетливо помогали разместиться гостям.
Вулканологами командовал старик в малиновой капроновой куртке — из тех стариков, на которых, взглянув, сразу видишь, как светится сквозь сухую полупрозрачную труху, сквозь морщины хлипкий тонкорукий студентишко. Под болоньевым беретом, под очками — глаза, не то чтобы отринутые от всей той обиходной мишуры слов, которую профессор сыпал на стороны, но глаза, блуждающие в параллельных пространствах.
Один из его молодых крепких спутников, обросший внушительной двухнедельной черной щетиной, первое, что сделал, даже не сняв свой рюкзачище, — подхватил рюкзачишко с плеч старика и выдвинул из-под стола угол лавки. Профессор, опираясь на столешницу, устало сел. Но он, как вошел, продолжал говорить:
— …Вот такие мы беспардонные, вы нас извините, но, если позволите, мы потесним вас на одну ночь, а там, глядишь, кончится ненастье… Девушки устали, и за несколько часов сна, я думаю, мы наберемся достаточно сил…
И Бессонов, говоривший в ответ обязательные гостеприимные фразы, думал, что человек этот в том возрасте и состоянии, когда сразу два дела уже не под силу, нужно было отдаваться чему-то одному: либо двигаться — стаскивать залитые водой сапоги, разбирать рюкзачок, переодеваться, либо замереть, как восковая фигура, и бодро шевелить одним только ртом.
— Однако я добился намеченного: станцевал на вершине Тяти-ямы чечетку… Но это уже в последний раз, в последний раз… — И тут же перескакивал: — Второй день без горячей еды, жуткая погода, а ведь у нас очень капризное оборудование…
— Как же вы шли по шторму, надо было переждать в распадке.
— Время, дорогой, э-э?..
— Семен.
— Очень приятно. А меня — Георгий Степанович…
— Вы из Владивостока?
— Берите дальше, дорогой Семен, — из самой матушки…
Но и старик, и двое его крепких аспирантов-денщиков были отодвинуты на второй план. Все пространство заполняли две женщины — шорохами, блеском глаз, взлетом бровей, голосами, которые едва раздались — несколько слов, но рыбаки только их и слышали, — слышали не сами слова, а высокие грудные интонации, гипнотическое журчание звуков, которые вливаются в уши и еще дальше и глубже и протекают по таким тонким, нежным сосудам, что трепет и ласка разливаются по всей душе. Глаза своевольно косились только на женщин встань к женщинам спиной, а глаза все равно вывернутся и увидят, как та, что постарше, присела у огромного рюкзака, мокрый болоньевый костюм обхватил ее, демонстрируя знающим ценителям сильную тугость закаленного сорокалетнего тела, которое«…самое, самое оно, то, что нужно…». А другая — молодая, но не менее крепкая и закаленная — зашла за полог, который быстренько соорудили Валера и Витек, переодевалась в сухое. Но нет-нет, высовывалась обнаженная рука, просила что-то у подруги, и полог ходил ходуном от энергичных движений. Тут уж воображение усаживало примолкших рыбаков на спины необузданных крылатых кобылиц. Они на глазах преображались. Постели-берлоги прикрылись как бы ненароком, исчезли развешанные над буржуйкой вонючие портянки и грязные портки. И не стало слышно мата-перемата, а без мата, заполнявшего межсловесные бреши, рыбаки вдруг почувствовали себя косноязычными.