Пляски с волками - Александр Александрович Бушков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Совершенно неинтересно, – сказал я. – Итак, вы, насколько я понимаю, подчинились, не поднимая шума и не пытаясь искать правду. И вам оставили паспорт прикрытия. Вообще-то это против правил…
– Безусловно, – сказал Барея. – Однако Навроцкий чуть ли не открытым текстом дал понять, что его как нельзя лучше устраивает именно такое положение дел: капитан Барея, по сути, перестал существовать, как не бывало, появился часовщик Кропивницкий, человек абсолютно цивильный, не связанный с «двойкой» и вообще с армией. И намекнул, что лучше бы мне убраться из города – там было не так уж мало людей, знающих Барею, и превращение его в часовщика Кропивницкого их крайне удивило бы, сами понимаете. Да я и сам не горел желанием там оставаться. Обосновался километрах в пятидесяти севернее, в Косачах, продал домик там, купил здесь, устроил мастерскую… Когда пришли ваши, особенных притеснений не потерпел. Скорее всего, у вас не дошли руки до мелкоты вроде меня, вы были заняты делами помасштабнее – национализировали заводы и поместья, устраивали колхозы… Правда, меня зачислили в артель с дурацким, простите уж, названием, но и от этого не было особенного неудобства, разве что налог увеличили. Ну а немцы, когда пришли, не трогали мелких предпринимателей вроде меня. Я к тому же не еврей – чистокровный поляк. Оккупацию, в общем, с Анелей пережили благополучно. Я решил, так будет и дальше, но крупно ошибся… Пан капитан, можно мне, в свою очередь, задать вопрос?
– Задавайте, – сказал я, уже примерно догадываясь, каким этот вопрос будет.
– За что меня арестовали? – спросил Барея. – У меня было много свободного времени, чтобы все обдумать. К моей дореволюционной деятельности не может быть никаких претензий – мы боролись против царизма, как и большевики, пусть и со своей спецификой. То, что я против вас воевал в двадцатом, – опять-таки не компромат. Не слышал, чтобы кого-то преследовали просто за участие в войне. Да и потом… В тридцать девятом ваши в массовом порядке гребли полицейских, жандармов, сотрудников дефензивы, в общем, всех, кто имел какое-то отношение к политике. Но это чуточку другое. К тому же я никогда не работал против советской агентуры. Исключительно против абвера и оуновцев, но вы ведь заняты тем же самым? Тогда – за что? Можно было бы предположить, что вас интересует моя довоенная служба – далеко не все из того, чем я занимался, потеряло актуальность. Но мы беседуем почти час, а вы этой темы не коснулись и словечком. Наконец, жутко любопытно: как вы узнали, что я – это я? Мое личное дело попало к вам, но это еще ничего не значит. Те два неполных года, что здесь была советская власть, для меня прошли абсолютно спокойно. И вдруг, аж в сорок четвертом… Вы, наверное, не ответите?
Умен, чертушка, но не догадывается, что лишь облегчил мне задачу, могу обойтись без лишних вопросов.
– Отчего же, отвечу самым исчерпывающим образом, – сказал я. – Вот почитайте…
Достал из папки положенную на самом верху анонимку и подал ему. Это никакое не самовольство и не пренебрежение правилами – санкционированное подполковником Радаевым, согласившимся со мной, что другого выхода у нас нет. Идиотством было бы спрашивать его в лоб: «Вы, случайно, не работали на абвер, пан Барея?» Кто на его месте ответит утвердительно, не будучи приперт к стене убедительными доказательствами? Посмотрит невинным взглядом, ответит возмущенно: «Никогда в жизни!» И что прикажете делать дальше? Тупик…
Я уже убедился, что лицом он владеет хорошо, но все же не так мастерски, как индейские следопыты из романов Купера. Да и в отставке уже больше десяти лет, так что должен был подрастерять прежнее мастерство. У него было лицо человека, облыжно обвиненного в тяжком грехе, в котором он решительно неповинен. Явно перечитал уже медленнее и внимательнее. Брезгливо, словно дохлого мыша, бросил бумагу на стол, яростно выдохнул:
– Вздор!
По-польски это звучало очень выразительно: Bzdura!
– Вздор! – повторил он уже спокойнее. – У вас есть убедительное доказательство, что я служил вовсе не в дефензиве. – Он показал на свое личное дело.
– Действительно, – кивнул я. – А после увольнения вы никак не могли пойти на службу в дефензиву, ваша десятилетняя жизнь здесь прекрасно известна и не оставляет места для какого бы то ни было занятия, кроме ремесла часовщика. С этим вопросом покончено. Но что касается всего остального…
– Никогда не работал на абвер, – сказал Барея. – Или у вас есть другая информация? Молчите? Значит, ничего у вас нет, кроме этой писульки.
– Кстати, что вы о ней думаете? Есть какие-то соображения?
– Пожалуй, кое-какие соображения есть… – чуть подумав, сказал Барея. – У меня создалось впечатление, что он гораздо грамотнее, чем хочет казаться. Пишет с ошибками, но все до единой запятой на месте. Без единой ошибки написал слово «абверовский» – а ведь его мало кто из местных знал. Наконец, некоторые буквы выведены каракулями, но другие, те же самые, написаны чуть ли не каллиграфически. Впечатление такое, словно он крайне редко, может быть, первый раз в жизни писал анонимку от лица безграмотного мужичка; то ли устал, то ли просто не смог соблюсти полное единство стиля.
Примерно такие же соображения родились и у меня после вдумчивого изучения анонимки. И еще одно обстоятельство, о котором Барея умолчал, да и я говорить ему не стал. Письмо было написано на хорошем русском языке. Когда наступила польская оккупация, всякое обучение на русском языке прекратилось. На белорусском, впрочем, тоже. Почта даже не принимала телеграмм, написанных на белорусском, пусть латиницей. Отсюда плавно вытекает: письмо писал человек старшего поколения, близкий по возрасту Барее, получивший до революции некоторое образование – оно в Российской империи велось исключительно на русском. Кто-то более молодой непременно допустил бы полонизмы, но их нет, ни единого…
– И никакого майора Кольвейса вы не знали?
– Не знал, – сказал Барея. – Никогда не водил дружбу с немецкими офицерами. В качестве клиентов их у меня много