Сказки века джаза - Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, не беспокойся. Я рассказывал об этом много раз и в книгах, и в жизни, и в других, самых неожиданных, местах. Никакой боли я уже не чувствую – все ощущения исчезли сразу же. Ты сейчас разговариваешь с Тельцом, уже практически превратившимся в пепел.
И он рассказал мне все.
– Все началось, когда я учился на втором курсе – точнее, на рождественских каникулах той зимой. До этого она всегда вращалась в компании молодежи – «мелких», как сейчас говорят.
Он сделал паузу, мысленно хватаясь за осязаемые образы, которые позволили бы высказать то, что ему хотелось.
– Ее манера танцевать и красота… И ничем не прикрытая беспринципность… Я никогда не сталкивался с подобным… Когда она хотела заполучить парня, не было никакой предварительной подготовки, никакого сбора информации у подружек, никаких разговоров, предназначенных специально для его ушей. Лишь открытая атака с использованием сразу всех имеющихся преимуществ и орудий. Любые средства были хороши: она просто вынуждала тебя осознать, что она – настоящая женщина. – Он неожиданно взглянул на меня и спросил: – Этого достаточно? Тебе нужно описание ее глаз, волос, голоса?
– Нет, – ответил я, – пропустим.
– Ну так вот, в университет я вернулся идеалистом и выстроил целую психологическую систему, в которой сквозь мое сознание дни и ночи напролет проплывали темноволосые леди с глубоким контральто и безграничными возможностями. Конечно же, мы вели оживленную и волнующую переписку, – оба писали смешные письма и слали смешные телеграммы, рассказывали абсолютно всем о нашей пылающей любви, и… ну, ты и сам был в университете. Все это банально, я понимаю. Но вот что было необычно. Идеализируя ее до крайней степени, я совершенно ясно отдавал себе отчет в том, что она – просто верх несовершенства. Она была эгоистичной, самовлюбленной и неуправляемой особой, а поскольку у меня были те же самые недостатки, я сознавал это вдвойне. Но мне никогда не хотелось ее изменить. Каждый недостаток был тесно связан с каким-то проявлением страсти, которое его превосходило. Ее эгоизм заставлял ее играть в игру серьезнее, ее неспособность сдерживать себя приводила меня в трепет, а ее самовлюбленность оттенялась столь роскошными периодами сострадания и самоосуждения, что стала почти… почти дорога мне! Это еще не смешно? Она очень сильно действовала на меня. Она заставила меня желать сделать что-нибудь для нее, достичь чего угодно, лишь бы только показать ей. Любые заслуги в университете интересовали меня лишь как достойный ее трофей.
Он кивком подозвал официанта, и я забеспокоился, потому что, хотя он и выглядел трезвее, чем когда я его впервые увидел, пить он не переставал и я понимал, что мое положение будет весьма затруднительным, если он опять захмелеет.
– И вот, – продолжал он между глотками, – мы стали время от времени видеться. Ссорились, мирились и ссорились снова. Мы были равны, никто из нас не был лидером. Она была заинтересована во мне ровно настолько, насколько я был ею очарован. Мы оба были ужасно ревнивы, но поводов это демонстрировать у нас было мало. У каждого из нас случались интрижки на стороне, но это были, скорее, просто передышки, когда другого слишком долго не было рядом. Незаметно для меня самого мой идеализм потихоньку испарялся – или перерастал в любовь, и в любовь довольно нежного рода.
У него на лбу появилась морщинка.
– Вечер нежных воспоминаний…
Я кивнул, и он продолжил:
– В конце концов расстались мы за пару часов – и это она меня бросила! В следующем году я приехал на бал в ее нью-йоркскую школу, и там был парень из другого университета, к которому я стал сильно ревновать, и не без причины. Мы с ней поговорили, и через полчаса я вышел на улицу уже в шляпе и пальто, бросив на прощание меланхоличное «все кончено». До тех пор все шло хорошо. Если бы я вернулся в университет первым же поездом, или если бы я пошел и напился, или совершил бы что угодно безумное и дикое, разрыв не произошел бы никогда – так она написала на следующий день. А я сделал вот что. Я пошел по Пятой авеню, позволив воображению играть моим горем; я наслаждался им. Никогда еще она не была так прекрасна, как в тот вечер, никогда! И я еще никогда не был так влюблен. Я накрутил себя до высшей степени, мое настроение полностью мной завладело, я… о, проклятый дурак, которым я… Которым… Которым я навсегда останусь… Я повернул обратно! Я вернулся! Неужели я не знал или не видел – я знал и ее, и себя! – я же мог кому угодно, и себе в обычном состоянии тоже, нарисовать совершенно точный план того, что мне следовало сделать, но мое настроение заставило меня вернуться, лишив меня разума. Половина меня могла бы сейчас же отправиться в Виллиаме или в какой-нибудь манхэттенский бар. Но другая половина пересилила, и я повернул назад, к ней в школу. Когда я переступил порог, было шестнадцать минут одиннадцатого вечера. И в тот момент мое существование прекратилось.
Ты сам можешь представить, что случилось потом. Она была зла из-за того, что я покинул ее, у нее не было времени на печальные размышления, и, когда она увидела, что я вернулся, она решила меня наказать. Я проглотил и крючок, и наживку и на время потерял и уверенность, и самообладание, и выдержку, и даже последние граммы индивидуальности и привлекательности, которые еще оставались во мне. Я, как дикарь, бродил по танцевальному залу, пытаясь с ней заговорить, а когда мне это удалось, я довершил начатое. Я просил, оправдывался, чуть не плакал. С этой минуты я больше не был ей нужен. В два часа ночи я вышел из этой школы, потерпев крах.
Ну а потом начался долгий кошмар – письма, из которых исчезли все чувства, безумные, умоляющие письма; долгие перерывы в надежде, что еще не все потеряно; слухи о ее романах. Поначалу я впадал в тоску, когда люди по привычке связывали меня с ней и спрашивали меня о ней, но постепенно все узнали, что она меня бросила, и расспросы о ней прекратились. Теперь, наоборот, мне рассказывали о ней – объедки собаке! Я был даже не властен над собственной работой – потому что я всегда писал с нее, только с нее! Вот и вся история. – Он замолчал и встал, слегка шатаясь; в опустевшем баре его голос прозвучал неожиданно громко: – Даже мировая история открылась мне с другой точки зрения с тех пор, как я узнал о Клеопатре, Мессалине и мадам де Монтеспан.
Он направился к двери.
– Куда же вы? – в тревоге спросил я.
– Мы поднимемся наверх, чтобы познакомиться с дамой. С некоторых пор она вдова, поэтому тебе придется называть ее «миссис» – вот так вот: «миссис».
Мы пошли наверх. Я шел позади, приготовившись его ловить, если он вдруг вздумает падать. Я чувствовал, как крупно мне не повезло. Самый неуправляемый в мире человек – это тот, кто слишком трезв для того, чтобы быть неуверенным, и слишком пьян для того, чтобы позволить себя в чем-либо убедить; кроме того, как это ни странно, мне почему-то казалось, что мой дядя именно тот, за кем нужно беспрекословно следовать.
Мы вошли в большую комнату. Я не смог бы ее описать, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Дядя Джордж поклонился женщине, сидевшей за карточным столом, и поклоном же ее к нам пригласил. Она кивнула в ответ и, поднявшись из-за стола, медленно направилась к нам. Я вздрогнул – и это было вполне естественно.