Жена путешественника во времени - Одри Ниффенеггер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клэр возвращается к наброску. Она перестала спрашивать меня о будущем. Вместо этого она спрашивает:
– Генри, чего ты боишься?
Вопрос меня удивляет, я задумываюсь, прежде чем ответить.
– Холода, – говорю я. – Я боюсь зимы. Боюсь полиции. Боюсь попасть не в то время и не в то место, туда, где меня собьет машина или изобьет кто. Или что застряну во времени и не смогу вернуться. Боюсь потерять тебя.
– Как ты можешь потерять меня? – смеется Клэр. – Я же никуда не деваюсь.
– Я волнуюсь, что ты устанешь мириться с моей ненадежностью и бросишь меня.
Клэр откладывает в сторону альбом. Я сажусь.
– Я тебя никогда не брошу, – говорит она, – даже несмотря на то, что ты меня всегда бросаешь.
– Но я никогда не хочу бросать тебя.
Клэр показывает мне набросок. Я видел его раньше, он висит в мастерской Клэр, в нашем доме, рядом с ее рабочим столом. На рисунке я такой спокойный. Клэр подписывает его и собирается ставить дату.
– Не надо,– говорю я.– На нем нет даты.
– Нет?
– Я видел его раньше. Даты нет.
– Хорошо.– Клэр стирает дату и вместо этого пишет: Медоуларк.
– Готово. – Она озадаченно смотрит на меня. – Ты никогда, возвращаясь в настоящее, не замечал, что что-то изменилось? В смысле, если бы я написала сейчас дату? Что бы произошло?
– Не знаю. Попробуй.
Мне самому любопытно. Клэр стирает слово Медоуларк и пишет: 11 сентября 1988 года.
– Вот так, – говорит она. – Это было нетрудно. Мы смотрим друг на друга, ужасно довольные.
– Даже если я нарушила пространственно-временное равновесие, это не очень заметно, – смеется Клэр.
– Я скажу тебе, если окажется, что ты стала причиной Третьей мировой войны.
Меня начинает трясти.
– Кажется, я ухожу, Клэр. Она целует меня, и я исчезаю.
13 ЯНВАРЯ 2000 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 28)
ГЕНРИ: После обеда я все еще думаю о рисунке Клэр, поэтому иду в ее мастерскую взглянуть. Клэр делает большую скульптуру из крошечных кусочков пурпурной бумаги; это что-то среднее между тряпичной куклой и птичьим гнездом. Я осторожно обхожу ее и становлюсь напротив ее стола. Рисунка нет.
Подходит Клэр, держа полную пригоршню манильской пеньки.
– Привет. – Она бросает все на пол и подходит ко мне.– Что случилось?
– Где рисунок, который раньше висел здесь? Там я нарисован.
– Что? А, не знаю. Может, упал. – Клэр ныряет под стол.– Что-то не видно. А, подожди, вот он.– Она появляется, держа рисунок двумя пальцами.– Фу, весь в паутине.
Она протирает его и дает мне. Я смотрю на него. Даты нет.
– А где дата?
– Какая дата?
– Ты внизу написала дату, вот тут. Под подписью. Кажется, она стерта.
– Ладно, – смеется Клэр. – Каюсь. Я ее стерла.
– Почему?
– Меня напугало твое замечание о Третьей мировой. Я начала думать: а что, если мы никогда не встретимся в будущем, потому что я настояла на этом эксперименте?
– Я рад, что ты это сделала.
– Почему?
– Не знаю. Просто рад.
Мы смотрим друг на друга, Клэр улыбается, я пожимаю плечами, и все. Но почему у меня такое ощущение, как будто невероятное почти что случилось? Почему я чувствую такое облегчение?
24 ДЕКАБРЯ 1988 ГОДА, СУББОТА
(ГЕНРИ 40, КЛЭР 17)
ГЕНРИ: Темный зимний день. Я в подвале Медоуларка, в читальном зале. Клэр оставила мне поесть: ростбиф и сыр на куске цельного белого хлеба с горчицей, яблоко, кварта молока и целый пластиковый пакет рождественских кексов, снежков, корично-ореховых треугольников и арахисовых, с прилепленными шоколадными сердечками. На мне мои любимые джинсы и футболка «Sex Pistols». Я должен быть счастлив, но увы: Клэр также оставила мне сегодняшний выпуск «Саут-Хейвен-дейли», датированный 24 декабря 1988 года. Канун Рождества. В этот вечер в баре «Гет Ми Хай»[38]в Чикаго мой двадцатипятилетний двойник напьется до такой степени, что свалится со стула у стойки на пол и ему промоют желудок в больнице «Мерси». Сегодня девятнадцатая годовщина смерти моей матери.
Тихо сижу и думаю о маме. Забавно, как стирается память. Если бы у меня были только детские воспоминания, мои знания о ней были бы бледными и расплывчатыми, с несколькими яркими моментами. Когда мне было пять лет, я слышал, как она пела партию Лулу в «Лирик-опере». Помню, как рядом со мной сидел отец, улыбаясь маме в конце первого акта, в полном восторге. Помню, как сидел с мамой в «Оркестр-Холле», глядя, как отец играет Бетховена в оркестре Булеза[39]. Помню, как мне позволили прийти в гостиную, когда у родителей был прием, и прочитать гостям «Тигр, о тигр, светло горящий в глубине полночной чащи» Блейка[40], там были одни завывания, мне было четыре, и когда я закончил, мама схватила меня в объятия и поцеловала, и все аплодировали. У нее на губах была темная помада, и я настоял, чтобы идти спать с отпечатком на щеке. Помню, как она сидела на скамейке в Уоррен-парке, папа катал меня на качелях, и она то приближалась, то отдалялась, то приближалась, то отдалялась.
Одной из лучших и самых горьких возможностей моих путешествий во времени было видеть маму живой. Я даже несколько раз разговаривал с ней; просто пара фраз: «Паршивая погода сегодня, не так ли?» Я уступал ей место в метро, шел за ней в супермаркет, смотрел, как она поет. Болтался около дома, где до сих пор живет мой отец, и смотрел, как они – и иногда я в детстве вместе с ними – гуляют, ходят в рестораны, в кино. Это шестидесятые, они молодые, элегантные, великолепные музыканты, перед ними простирается целый мир. Они счастливы, как жаворонки, они светятся успехом, радостью. Когда мы случайно сталкиваемся на улице, они машут мне рукой, думая, что я живу по соседству, люблю подолгу гулять, ношу странную прическу, таинственно исчезаю на какое-то время и меняю возраст. Однажды я слышал, как мой отец сделал предположение, что у меня рак. Меня до сих пор поражает, что отец так никогда и не понял, что человек, болтающийся рядом в первые годы его женитьбы, – это его сын.
Я вижу свою маму и себя. Вот она беременная, вот они приносят меня из родильного дома, вот она идет со мной на прогулку в коляске и сидит, учит партитуры, тихонько напевая мне, качает рукой в такт, трясет надо мною игрушками. Вот мы идем за ручку и смотрим на белок, голубей, автомобили, на все, что движется. На ней пальто и мокасины, брюки-капри. Темные волосы обрамляют яркое лицо с полными губами и широко расставленными глазами; короткая стрижка; она похожа на итальянку, хотя на самом деле она еврейка. Помада, подводка для глаз, тушь для ресниц, румяна и карандаш для бровей – макияж, чтобы пойти в прачечную. Папа такой, как всегда: высокий, худой, одет неброско, в шляпе. Только лицо другое. Счастливое. Они дотрагиваются друг до друга, держатся за руки, идут в ногу. На пляже у нас у троих одинаковые по стилю солнечные очки, на мне нелепая голубая панамка. Мы лежим на солнце, намазавшись детским кремом. Пьем ром, колу и гавайский пунш.