Человек без свойств - Роберт Музиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подождав несколько мгновений. Агата с улыбкой спросила:
— А как согласуется это с тем, что эра любви прошла и остались только сексуальность и товарищество?
— Никак не согласуется! — воскликнул Ульрих со смехом.
Сестра подумала и очень сурово заметила — это прозвучало намеренным повторением его собственных слов… сказанных в вечер их встречи:
— Все мужчины хотят играть в братиков и сестричек. Наверно, в этом действительно есть какой-то дурацкий смысл. Братик и сестричка говорят друг другу «отец» и «мать», когда они под хмельком.
Ульрих опешил. Агата была не просто права: одаренные женщины — беспощадные наблюдательницы мужчин, которых они любят, только у них нет никаких теорий, и поэтому они не пользуются своими открытиями, кроме как в раздражении. Он почувствовал себя несколько обиженным.
— Это, конечно, уже объяснено психологически, — сказал он, помедлив. Совершенно очевидно также, что мы с тобой психологически подозрительны. Кровосмесительные наклонности, обнаруживающиеся в детстве также рано, как антисоциальные задатки и протест против жизни. Может быть даже, недостаточно твердая однополость, хотя я…
— Я тоже нет! — прервала его Агата и опять засмеялась — впрочем, нехотя. — Мне совсем не нравятся женщины.
— Все равно, — сказал Ульрих. — Во всяком случае, потроха психики. Можешь также сказать, что есть этакая султанская потребность обожать и быть обожаемым в полном одиночестве и отрыве от остального мира. На древнем Востоке отсюда возник гарем, а сегодня для этого есть семья, любовь и собака. А я могу сказать, что стремление обладать человеком так единолично, чтобы другой и подступиться не мог, есть признак личного одиночества в человеческом обществе, редко отрицаемый даже социалистами. Если ты выглянешь на это так, то мы не что иное, как пример буржуазной распущенности. Взгляни, какая прелесть!.. — прервал он себя и потянул ее за руку выше локтя.
Они стояли у края маленького рынка среди старых домов. Вокруг неоклассической статуи какого-то гиганта духа были разложены разноцветные овощи, раскрыты большие дерюжные зонты над прилавками, пересыпали фрукты, перетаскивали корзины, прогоняли собак от выставленного на продажу великолепия, мелькали красные лица грубого люда. Воздух гремел и звенел деловито взволнованными голосами и пахнул солнцем, льющим свой свет на всякую всячину на земле.
— Как не любить мир, если просто видишь его и слышишь его запахи?! — воодушевленно спросил Ульрих. — И мы не можем его любить, потому что не согласны с тем, что творится в головах его жителей… — прибавил он.
Такая оговорка была совсем не во вкусе Агаты, и она не ответила. Но она прижалась к руке брата; и оба поняли это так, как если бы она ласково прикрыла ему рот ладонью.
Ульрих сказал со смехом:
— Я ведь и сам себе не нравлюсь! Это следствие того, что всегда находишь какие-то недостатки в людях. Но и я должен же быть способен что-то любить, и вот тут-то сиамская сестра, не являющаяся ни мной, ни самой собой и являющаяся в такой же мере мною, как самою собой, это явно единственная точка, где пересекается все!
Он снова повеселел. И обычно его настроение захватывало Агату. Но так, как в первую ночь после ее приезда или раньше, они не говорили уже никогда. Это исчезло, как воздушные замки из облаков: когда они громоздятся не над пустынной местностью, а над полными жизни городскими улицами, в них не веришь по-настоящему. Причину следовало, может быть, искать в том, что Ульрих не знал, какую степень прочности он вправе приписывать ощущениям, его волнующим; но Агате часто казалось, что он видит в них только распущенность фантазии. А доказать ему, что это не так, она не могла: ведь она всегда говорила меньше, чем он, она не умела, да и не пыталась выразить это. Она чувствовала только, что он уклоняется от решения, а уклоняться не должен. Так они, в сущности, прятались оба в своем забавном счастье без глубины и без тяжести, и Агата делалась от этого с каждым днем грустнее, хотя она и смеялась так же часто, как брат.
Но это изменилось из-за супруга Агаты, о чьем существовании они меньше всего думали.
Однажды утром — и то утро положило конец этим дням радости — она получила тяжелое, канцелярского формата письмо, запечатанное большой круглой желтой облаткой с белыми литерами штампа кайзеровско-королевской гимназии имени императора Рудольфа в городе ***. Мгновенно, еще когда она держала нераспечатанный конверт в руке, из ничего, возникли дома — трехэтажные, с немыми зеркалами ухоженных окон; с белыми термометрами снаружи, на коричневых рамах, по одному на каждом этаже, чтобы определять погоду; с греческими фронтонами и барочными раковинами над окнами, с выступающими из стен головами и такими же мифологическими стражами, выглядящими так, словно их изготовили в мастерской краснодеревщика и выкрасили под камень. Бурые и мокрые, шли по городу улицы с такими же разъезженными колеями, с какими вошли в него в виде проселков, и лавки, стоявшие по обеим сторонам с новехонькими витринами, выглядели все-таки как дамы тридцать лет назад, которые подбирали свои длинные юбки и не решались сойти с тротуара в грязь проезжей части улицы. Провинция в голове у Агаты! Призраки в голове у Агаты! Непонятная неполнота исчезновения, хотя она думала, что навсегда избавилась от этого! Еще непонятнее — что она когда-либо была с этим связана! Она видела путь, ведший от двери их дома вдоль стен знакомых домов к школе, который четырежды в день проделывал ее супруг Хагауэр, путь, которым вначале часто ходила и она, провожая Хагауэра на службу, во времена, когда она старалась не пронести мимо рта ни капли своего горького лекарственного напитка. «Теперь Хагауэр, наверно, ходит обедать в гостиницу? — спрашивала она себя. — Отрывает ли он теперь листки от календаря, как я это делала каждое утро?» Все это вдруг снова приобрело такую бессмысленную актуальность и остроту, словно никогда не могло умереть, и она с тихим ужасом видела, как в ней пробуждается хорошо знакомое чувство запуганности, состоявшее из равнодушия, из потерянной отваги, из пресыщенности безобразным и из ощущения собственной ненадежной эфемерности. С какой-то даже жадностью вскрыла она толстое письмо, присланное ей ее супругом.
Когда профессор Хагауэр после похорон тестя и краткого пребывания в столице вернулся туда, где жил и работал, его окружение приняло его в точности так, как всегда после его недолгих поездок; он окунулся в него с приятным сознанием, что сделал дело как следует и теперь меняет дорожные башмаки на домашние туфли, в которых вдвое лучше работается. Он отправился в свою школу; привратником он был встречен почтительно; встречаясь с учителями, ему подчиненными, он чувствовал, что ему рады; в директорской его ждали деловые бумаги и вопросы, с которыми никто не осмелился разделаться в его отсутствие; когда он спешил, шагая по коридорам, его сопровождало чувство, что его поступь окрыляет все здание. Готлиб Хагауэр был личностью и знал это; воодушевление и благодушие сияли у него на лице, озаряя подвластное ему учебное заведение, а когда у него справлялись вне школы о том, как поживает и где пребывает его супруга, он отвечал с невозмутимостью человека, знающего, что он женат самым почтенным образом. Известно, что существо мужского пола, пока оно способно к деторождению, воспринимает краткие перерывы в браке как снятие с него легкого ярма, даже если не связывает с этим никаких интриг, и, по истечении отдыха, взваливает на себя свое счастье со свежими силами. Так и Хагауэр принимал отсутствия Агаты поначалу без всяких подозрений и на первых порах даже не замечал, как долго нет жены.