Инна Чурикова. Судьба и тема - Алла Гербер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Полтора десятка лет везу я этот дом, все это огромное хозяйство», — скажет она Рашели в минуту откровения, в тщетной попытке пробиться к ней, быть понятой, а может быть, даже и прощенной. — Детей ради везу. А дети…». Тут Васса остановится на долю секунды, за которую мы успеем услышать исповедь матери о предательстве детей. И тут же: «Ты знаешь, дети…» — достойно, спокойно, без надрыва. И лишь когда вспомнит, какая веселая была она девушка, рыхлое, отекшее лицо Вассы прояснится, разгладится, и мы увидим, какая она была девушка. Увидим ее, пятнадцатилетнюю, полюбившую красавца капитана и бросившую ему под ноги, в буквальном смысле слова, свою девичью юность, свою красоту, беспечность, легкость, озаренность. Увидим, как тянулась к нему, а он отбрасывал ее. Как, в любви, рожала ему детей, а он, в раздражении, сначала не замечал ее, детей, а потом, в ненависти, бил ее, бил детей. Увидим, как, благодарная за проблески ласки, она приникала к нему, давно чужому, все прощая, все забывая, а он, уже испившийся, уже растленный, брал ее и тут же поворачивался спиной-стеной, на которую она долго смотрит в его предсмертные минуты. Смотрит-подглядывает, когда по ее воле он, давно безвольный, совершает последнее, перед тем как принять смертоносный порошок, омовение. И все это поведает нам лицо Чуриковой — Вассы, по которому, как дуновение ветра в жаркий волжский полдень, пробежит ее юность, где веселье быстро сменилось слезами, а слезы — горечью и обидой. Но есть дети, ради них и тянула все это огромное хозяйство, сначала при живом муже, а потом под постоянным присмотром памяти о нем, ею убиенном.
Васса искренне не понимает слов Рашели, что, мол, живет она, как и ее класс, «автоматически, не зная, зачем живет…». А для чего вообще живет женщина? Дом, семья, дети — что может быть важнее этого? Но сама обманывает себя, потому что и для нее есть все-таки нечто «неизмеримо выше» — это ее дело, смысл и оправдание в конечном итоге всей ее жизни. Да, она была счастлива, когда капитан Железнов за один вечер чуть было не проиграл в карты все пароходы, все пристани. И в ужасе — когда отыграл. Быть может, не случись этого, она осталась бы просто женщиной, которой суждена была обычная на Руси бабья доля. Но ей выпала другая доля — деятеля.
Васса Чуриковой в фильме Глеба Панфилова — это трагедия макбетовского толка: убивает мужа ради спасения чести семьи. Трагедия женщины, чью любовь растоптали и уничтожили. Трагедия матери, не сумевшей сохранить своих детей. Но это еще и трагедия творца, одержимого своим делом. Не случайно в момент освящения корабля она одухотворена и красива, как художник, который после долгих лет-дней увидел наконец результат своего труда. В этот момент она так же величественна и прекрасна, как река Волга в своей гордой отрешенности и независимости от людей, хоть и служит людям.
«Волга-мать», — говорит белокурый отрок, внук Коля. И Васса счастливо кивает ему в ответ, потому что и она — мать, и она — кормилица. В этот момент глаза Чуриковой — Вассы, кажется, вобрали в себя всю зеленость волжских вод и навсегда слились с ними.
Смотрит далеко, точно отдаваясь их течению. И когда мы слышим (а в глазах видим): «Время придет, меня не будет, ты стареньким станешь, дети твои, внуки, правнуки вырастут, а кораблик этот все плавать будет, пользу приносить!» — то окончательно понимаем, что Васса в фильме Панфилова — это тот самый горьковский герой, «чьи силы ищут случая, чтобы обнаружить себя, но он бьется на фоне современности, потому что в ней ему тесно».
Реальные условия, в которых зарождался и развивался в России капитализм, — «азиатский способ производства», как пишет Маркс, — требовали от нее, от ее дела «азиатских способов» выживания. Васса не зверь, но живет и творит в озверевшем мире, который постоянно требует от нее «звериных услуг», заставляет ее святотатствовать. Не своим, а каким-то поистине дьявольским голосом говорит-казнит она, когда матрос по пьянке сжег ее новый корабль: «Жалеть человека нельзя, ему от этого вред, и себе». Но почему-то мы не верим ей, хотя она произносит эти слова как окончательный приговор, причем без суда и следствия. Есть какая-то искусственность в ее грубой интонации, беззащитность перед собственной ожесточенностью. Да ведь сама пожалела когда-то того матроса, не уволила за пьянки (с какой болью скажет потом: «…пропьют они государство-то…»). Потому не уволила, что он сына, маленького Федю, от смерти спас. Сколько же лет она, в благодарность, его терпела и дотерпелась наконец, пока он не сжег ее новый корабль. Только тогда и решилась сказать «жалеть человека нельзя…», а в глазах — испуг, словно себе, а не матросу тому вынесла приговор.
Но жизнь, как нарочно, подсовывает все новые и новые испытания ее совести, во имя процветания ее дела. «Кругом взяточники, продажные души…» — с отвращением говорит Васса после вручения очередной взятки. Постоянная необходимость продавать не товар — душу изматывает ее совесть. Вот лежат перед ней фотографии маленьких девочек, растленных капитаном Железновым. На лице омерзение, жалость к девочкам. Ненависть к мужу. Страх за собственных детей. Потерянность — что делать?! Собранность, жесткость, определенность — делать! Все, что можно, — делать! Спрятать, «похерить», уничтожить эту гадость, чтобы никто, никогда, чтобы никаких следов. Но как?! Деньги. Они помогут — «кругом взяточники, продажные души…». А уж этот, потненький, из окружного суда, тем более. Вся собралась, притаилась. Хищница, нацелившаяся на свою добычу, высматривающая, выслеживающая ее.
— Что же теперь будет?
— Ну, прокурор составит обвинительный акт… вручит обвиняемому, арестуют его.
— Ага, — вдруг прорвалось, как в детстве. Но сразу дальше, к своей цели, к своей добыче: — А нельзя, чтобы прокурор еще смягчил?
— Можно, но наш.
— Тише, тише, тише. — Это опять незащищенно, по-девчоночьи, когда рассказываешь подруге «главную» тайну, а за стеной могут услышать. И быстро, точно не расслышав: — Что?
Оказывается, прокурор метит на высокую должность и взятки (вот ведь оказия какая) не берет. Этого Васса никак не ожидала. Но ей надо это дело «похерить, совсем похерить» — у нее дочери. И она продолжает борьбу тем же оружием — деньги непобедимы! Она умеет их считать и потому не сразу, не легко так швыряет — на, мол, бери, хватай на лету, — а постепенно, пачку за пачкой, достает, вытягивает их из ящика письменного стола. В руках Вассы эти пачки кажутся тяжелыми, неподъемными кирпичами. Не потому, что жалко («мне для этого дела ничего не жалко»), а потому, что не легким трудом они ей достались. Под их грузом сжался, сморщился вконец мокрый от искушения и страха член окружного суда Мельников.
— Все-таки я. Васса Борисовна, лучше бы вы сами.
Сама?! И торговка, купчиха мгновенно превращается в королеву. И не потому, что сказала: «Платить согласна, кланяться — нет», и даже не потому, как сказала. Ведь не повернулась, не встала, и руки не подняла, и головой не повела. А только опять, каким-то неуловимым образом, проявилось на лице внутреннее состояние. Лицо, а не слова, поведало нам, как по-королевски горда и независима эта женщина. Как могуча ее человеческая природа, если на грани падения она все-таки не дала ей окончательно пасть.