Пастух своих коров - Гарри Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Серафим Серафимович, — вздохнул он, — будем собираться?
— Готов к труду и обороне. Когда отъезд?
Сердце стукнуло.
— Не знаю еще.
— А чего это Савва не заходит. Я гляжу, и водка у нас есть.
— Он, наверное, у Митяя. Чтоб тот не расслаблялся.
— А вы его вызовите. Помните, у вас получалось.
«Какой он игривый», — удивился Петр Борисович, и неожиданно для себя хлебнул из бутылки.
— Будете?
— Пожалуй.
Как ни странно, Савка появился почти сразу.
— Валенки отряхнул бы…
— Ни хера, до весны просохнет, — небрежно ответил Савка. — Митяй велел через час быть у него.
Петр Борисович с облегчением глотнул еще.
— Борисыч, что с водкой будешь делать? Может, отдашь? А ты себе еще купишь.
— Ну, не солить же ее. И колбасу забери.
Савка сунул гостинцы в карман бушлата.
— Савва, — попросил Серафим Серафимович, — не презентуете ли вы мне свою палку? Насовсем. Или до второго пришествия.
— Бери, Херсимыч. Мне не жалко. Когда я еще ногу сломаю… Пойду я.
Пока Петр Борисович выгребал мусор, Серафим Серафимович прилаживал ботинок к ноге.
— Надеюсь, вы меня посадите в поезд?
— Конечно. А там как?
— Там на такси.
Петр Борисович принес из сеней щуку.
— Возьмите, на память.
— Нет, нет, — запротестовал Серафим Серафимович, — я ее до Питера не довезу. А памяти и так… достаточно.
Петр Борисович оглядел избу.
— Присядем. Все, выходите, а я пробки вырублю.
Они двинулись к дому Митяя. Петру Борисовичу стало почему-то грустно и нехорошо оттого, что на дне холодного рюкзака лежит чужая нежеланная рыба.
Митяй с Нинкой стояли у разогретого джипа. Сквозь заднее стекло глядела на подошедших огромная черная собачья морда.
— Привет героям невидимого фронта, — рассмеялся Митяй, протягивая руку.
— Почему невидимого? — поднял бровь Серафим Серафимович.
— Как же, профессор. Ты говорил, что у тебя в ФСБ все схвачено.
Подошел Савка.
— Пока, — равнодушно сказал он. — Херсимыч, весной приезжай, рыба сама на берег прыгает — Борисыч знает.
— Все, мужики, поехали, — заторопил Митяй. — Засветло хочу добраться.
Джип качнулся, вздохнул и медленно скрылся за деревьями. Савка смотрел, как след от него простывал на глазах — потерял глянец, покрылся мутной пленкой и ослеп. Нинка повернулась и быстро пошла в дом.
— Погоди, — сказал Савка вдогонку. — Я с тобой.
В сенях он разулся, снял бушлат и оказался в сверкающем адмиральском кителе.
— Ой, Савка, — рассмеялась Нинка, — ты, никак, свататься пришел?
— Я, Нинка, — не люблю иронии твоей, — обиделся Савка. — Ты мне эти пуговицы обрежь, а хорошие — пришей.
Он достал из бушлата бутылку.
— Вот, артисты оставили.
— Отчего же они артисты?
— Да я не в обиду. Хорошие мужики. Смешные. Чашки поставь.
— Я, Савва, не буду, — нерешительно сказала Нинка. — Работы — невпроворот.
— Ничего. За неделю управишься. Корочку отрежь…
Татьяне Акимовой
1.
Стенания черного быка были слышны во всех концах деревни. Жители всполошились, полагая, что Колькино стадо прорвалось через болото и напирает на их куртуазные участки, где пенилась столовая зелень, хлопал под ветром полиэтилен парников, подмигивал среди булыжников портулак.
Булыжники эти, парникового происхождения, добывались хозяйками на лугу. Женщины в резиновых перчатках подваживали ломиком валуны, вталкивали их, вздыхая, в тележки, бережно петляли между кочками. Труд этот был Сизифов — для полной красоты всегда не хватало одного камня.
Жители были временные, городские и потому старались на земле с особой лютостью, предпочитая, однако, цветы прозаической картошке, которой сажалось ровно столько, чтобы хватило на сезон. Первые полведра выкапывались на Петров день, а остатки добирали в сентябре, когда готовили к отъезду загорелых, обветренных и слегка озверевших стариков. На Покров оставались в деревне двое-трое доживающих местных да несколько картофелин на вспоротых вилами грядках.
Черный бык был один. В пятнистом березняке, возвышаясь над своим разномастным стадом, он почувствовал в горле спазм внезапного страха и отвращения, попытался протолкнуть его кратким мычанием, затем взревел и ринулся сквозь поляну в бурелом. Тёлки вспархивали у его ног, смотрели, отбежав, исподлобья и замирали. Бык натыкался на выворотни, взрывал землю, перепрыгивал через стволы, пружинящий ольховник лупил его по прямой спине. В деревню он вошел утомленный и печальный.
Светлая деревенская улица была пуста, с реки доносились детские и женские голоса. От неугомонной светотени рябило в глазах, бык прикрывал их жесткими, как рыбий хвост, ресницами, отяжелевшая голова моталась из стороны в сторону; он даже не заметил сиганувшего через забор профессора в шортах, хотелось лечь и забыться, но, едва он подгибал ноги, новый приступ страха заставлял его встряхиваться и даже поднимал на дыбы. Древняя, наскальная красота зверя мгновенно исчезала, едва он поднимался на задних ногах: ноги оказывались слабыми, кривыми и короткими, и весь он становился похожим на огромного ребенка-дауна. Так теряли свою красоту немногочисленные в Москве темнокожие, надевая советские пальтишки и меховые шапки.
Грянул внезапный ливень, набежали с реки возбужденные мокрые дети с запыхавшимися мамами. Наткнувшись на быка, они застыли, побледнели и попятились. Бык, пришедший в себя от воды и озона, раздул ноздри, заревел и побежал в сторону леса так быстро, что казалось, будто он размахивает руками.
Это незначительное событие обсуждалось тем же вечером в бане у Митяя.
— Жаль, меня сморило после обеда, — грустно сказал Митяй, — а то бы застрелил к чертям собачьим. Сначала быка, а потом и Кольку, если б стал возникать.
— Круто, — усмехнулся Шурик, известный телеведущий.
— Правильно, — одобрил Леша Благов. — Здесь же дети.
— Дети детьми, только разбудила меня Нинка, работница. «Митяй, — кричит, — телка повесилась!» Я спросонок на нее наорал — сдурела, говорю, — а она плачет и за руку тянет. Побежал, а телка, действительно, дернулась через забор с перепугу, веревка вокруг шеи захлестнулась, уж не знаю как, — лежит возле столба и хрипит… Насилу откачал.