Мать моя - колдунья или шлюха - Татьяна Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хочешь жрать? — спрашивает Пашка. — У меня картошка.
Первый раз он приглашает меня к себе. И я иду к Пашке. Картошку я люблю. А поев, придётся хоть что-то Пашке сказать.
…У Пашки никого дома нет.
— Мать придёт поздно, — говорит он. — Гляди-ка, у нас и щи имеются!
Про отца Пашка молчит, значит, и у него нет отца. Не успеваю сделать этот вывод, как Пашка сообщает:
— Отец бросил мать, когда я ещё и не родился. Мать в две смены в магазине работает — чтобы жратвы было больше!
Пашка включает телевизор. Мальчик и девочка убегают от большого мужчины и лезут на дерево. Мужчина кричит на них, грозит спустить шкуру. Пашка принёс картошку и щи. И было очень удобно есть и смотреть, как мужчина в конце концов ушёл, сильно ругаясь, а дети слезли с дерева. Правда, мальчик чуть не сорвался вниз — под ним ветка сломалась, но удержался на руках.
— Не успели с начала посмотреть! — сказал Пашка с сожалением и выключил телевизор. А я вдруг понял: наверняка целые дни он телевизор смотрел, потому и уроки не делал, а сегодня «пять с плюсом» с ним что-то сотворили такое, что он задал мне тот вопрос, а сейчас выключил телевизор.
Пашка смотрит на меня — ждёт ответа, а мне хочется сбежать из-под его взгляда. Сделать это не могу, потому что картошки наелся.
Сегодня я обманул тётю Шуру, не пришёл и не позвонил, а она просила позвонить, если не приду. Номер телефона остался дома, на моём столе, а я — у Пашки.
Пашка же настырный.
— Ты — о мёртвых или о живых: «куда уплывают»?
— О мёртвых, — облегчённо говорю, благодарный Пашке — сам он и ответил на мой вопрос.
— Мать считает, никакого Бога нет. А если нет Бога, значит, никто никуда и не уплывает, потому что попадает в землю и там остаётся навсегда. Мы с мамкой были на кладбище, там наша бабушка лежит.
Она меня растила, растила и умерла, когда я пошёл в школу. Совсем и не старая была, весёлая. Они с мамкой всё песни пели. Сядут вот так, — он подпер рукой щёку, — и поют. — Тонким голосом он запел: — «Ивушка зелё-ёная…»
Поёт Пашка так протяжно, что сытость исчезает, освобождается место для слёз, они и начинают собираться во мне. Такой получился день — протяжный и плакучий… Вовсе не слова в нём роль играют, а то, как Пашка тянет слова, изо всех сил вытягивая из меня слёзы. Но слёзы остаются во мне, а вместо себя, лишь Пашка замолкает, выбрасывают слова:
— Как же нет Бога, кто же тогда посылает людей жить и забирает обратно?
— По-твоему, люди не умирают, а идут на небо жить всегда? Шштука совсем другая получается.
Уже давно вырос у Пашки зуб, и слова теперь у него — нормальные. И только «ивушшшка» осталась с длинным «ш», этим «ш» мучившая меня ещё больше, и — «шштука». Слово — странное, не соединяющееся с другими, оно неожиданно развязывает язык.
— Идёшь, ешь, умываешься… тут не поймёшь. А тут поймёшь. — Я прижал руки к груди, где Павел уже собирал мои слёзы. — Это не пощупаешь. Тут… — то, что может улететь, это Бог сюда помещает, чтобы жил здесь! — Пашка открыл рот с белым широким зубом. И, может, потому, что он так смотрит на меня, я признаюсь: — Мой отец тут. Как бы был тут, если бы в земле лежал?
Никогда так много я не говорил. И никому ничего подобного не говорил. Вот зачем слова. Они делают что-то такое, от чего становится плохо, от чего невмоготу, от чего бежать куда-то хочется. А Павел со словами выбрался из меня, и я остался один. Нельзя произносить слов.
— Нельзя, Паш, — повторил я то, что понял, — слова… — И встал, и пошёл домой.
Гулял ветер внутри без Павла, и знобило, как во время болезни.
Дома прижал к себе мишку, подошёл к окну. На подоконнике горкой снег, на снегу — отпечаток лап. Прилетал? Когда? Когда я был у Пашки? Но разве он не знает, что я был у Пашки? Он же сам туда ко мне и пришёл.
Звонит телефон.
Увязнув в своей обиде, что упустил Павла, и теперь неизвестно, когда он придёт снова, долго бреду к аппарату.
— Что случилось? Места себе не нахожу. Ты не заболел? Не случилось с тобой чего? Я так боюсь…
Я знаю, чего она боится. Что меня могут застрелить так же, как Павла. Но меня не могут застрелить, я никому не мешаю.
— Пашка позвал картошку есть, — говорю, как будто тётя Шура знает, кто такой Пашка.
— Он учится с тобой? — догадывается она. И тут же строчит: — А я взяла билеты в театр. Называется «Обыкновенное чудо», тебе папа читал, я помню.
«Папа читал». Я прямо сейчас готов бежать смотреть.
— Завтра пятница, перед субботой уроков делать не надо. Пойдёшь?
— Да, — говорю, и мне становится жарко: Павел вернулся ко мне!
«Обыкновенное чудо» мне не понравилось. То, что читал когда-то Павел, я помнил, и слова, звучащие со сцены, — те же, что он читал, но крик, беготня героев взад и вперёд не вяжутся с тем, что читал Павел.
А тётя Шура плачет. Она сидит очень прямая, в своей нарядной блузке с широким воротником, и смотрит на сцену слепыми глазами.
Она плачет потому, что в сказках есть чудо, а в жизни нет, потому, что в сказках всё кончается хорошо, а в жизни нет, потому, что ничего такого интересного, как в «Обыкновенном чуде», у неё в жизни не происходит. Тётя Шура живёт совсем одна. У неё нет любимого. И никогда не будет. Внучка не любит её. И я не люблю. Ответов на вопрос «Почему тётя Шура плачет» — много, они все бегут к вопросу толпясь и усаживают тётю Шуру посреди сцены одну. Пол, стены, потолок её комнаты спешат отгородить её от мира, погружают её в замкнутый куб. Картонные стены — без окон. Я спешу прорубить тёте Шуре окна, повесить громадный оранжевый абажур и зажечь яркий свет. Сажаю ей на колени её Мурзика, толстого, вежливого, мурлыкающего кота, на шифоньер ставлю её фарфоровых кошек и зайцев, на стол — искусственные цветы в вазе, а рядом — её кровать, с кружевным покрывалом и множеством подушек… И телевизор включаю на полную мощность, как любит она.
Но всё равно тётя Шура плачет. Тогда я обнимаю её и прижимаюсь к её боку. Я хочу сказать ей «Не плачь», «Я люблю тебя», пусть это и не так, но слова словно знают, что неискренни, съёживаются, твердеют и никак не просачиваются сквозь зубы.
Вместо того чтобы успокоиться, тётя Шура плачет ещё горше. Не шевельнётся, даже вроде и не дышит, а горем своим заливает мир. Мягкий бок стал как деревянный.
К моему счастью, «Обыкновенное чудо» наконец совсем кончается. И люди хлопают. Многие встают, кричат: «Браво!» И тётя Шура начинает наконец дышать.
Через неделю тётя Шура снова ведёт меня в театр…
Так проходит несколько лет.
У меня есть Пашка и тётя Шура.
А ещё есть Софья Петровна. Она не учит нас больше, у неё сейчас третий класс, но между пятым и шестым уроком иногда она заглядывает к нам и расспрашивает о наших удачах и неудачах. Ребята окружают её, кричат, как когда-то на уроках, хором, но она умудряется уловить настроение каждого, каждого спросить о чём-то личном, каждому сказать то, что он хочет услышать. Только меня никогда ни о чём Софья Петровна не спрашивает и ничего не говорит мне. Подойдёт и положит свою лёгкую руку мне на голову. Не погладит, а только подержит так. Уберёт руку, пойдёт из класса и словно с собой унесёт напряжение и суету вопросов.