Дневники Льва Толстого - Владимир Вениаминович Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще одно важное сходство: Дильтей для самых близких людей оставался загадкой, «странный загадочный старик» (из одной биографии Дильтея). Так Толстой: допустим, его поняла Татьяна Сухотина-Толстая, но – сказать-то уже не могла, слова того не было.
При первом сопоставлении получается эффектная разница. Дильтей, он поправкой к свежему раннему позитивизму сердитого вундеркинда, Огюста Конта, поколением раньше, и его английского продолжателя Джона Стюарта Милля отклонил математический, статистический, метрический подход к явлениям духа. Эти явления требуют совсем другой науки. Позитивизм и социология термины Конта. Дильтей вовсе не спорил, что социология должна быть позитивной наукой: всё в порядке, наступила эпоха положительной науки, с метафизикой покончено, религия стала предметом изучения, а не диктует исследователю. Но без отмены позитивности, наоборот с подчеркиванием конкретности надо приблизиться к тому, что Конт назвал социологией, общественными науками, – найти научный ключ к ним.
Заносчивость молодого позитивизма – это прежде всего у двух вундеркиндов, Огюста Конта, 1798 г. р., и Джона Стюарта Милля, на 8 лет его моложе, но вундеркинда в еще большей мере, так что несмотря на то, что он был младше, когда шестнадцатилетний Конт поступал в элитарную парижскую Политехническую школу, восьмилетний Милль уже знал в оригинале всех главных греческих и латинских авторов и ему доверили обучать других детей, – доходила до того, чтобы для всякого предмета находить естественную причину, в природе или, без различия, в области страстей, настроений, убеждений и норм. Второе поколение позитивизма, Ипполит Тэн, ровесник Толстого, Генри Бокль, уже не были натуралистическими монистами, но зато их менее односторонняя позиция уже и не могла быть такой вызывающей, не могла бы уже спровоцировать Дильтея. На нововведения Конта, автора терминов позитивные науки, социология, Дильтей ответил своим различением, которое тоже вошло в решающую терминологию образования и организации науки: различение Naturwissenschaften и Geisteswissenschaften[24], науки о духе, гуманитарные науки, науки о человеке, социальные науки. Только сейчас переводимое на русский «Введение в науки о духе»[25] вышло по-французски в 1942, Introduction aux sciences humaines, и – оперативность западной администрации – уже 23.7.1958 этот термин был официально введен в название факультетов. С ним, правда, сложности.
На науки о духе нельзя прямо переносить методы естественных наук. Там законная цель дать причинное объяснение, т. е. в конечном счете редуцировать природу к первопринципам. Поступки духа даже на первый взгляд иногда объяснить нельзя. При внимательном рассмотрении ни один из них объяснить причинно, т. е. редуцировать к внеположным началам, нельзя.
Объяснить нельзя, но можно понять. «Природу мы объясняем, психическую жизнь понимаем». Заслуга Дильтея, двойная: отчетливое различение между объяснением и пониманием; и более важное: развертывание, оттачивание самого понимания до инструмента, который обеспечил бы объективность. «Самая острая потребность, которую я когда-либо ощущал, это жажда объективной истины», сказано Дильтеем к концу жизни. Объективность, Sachlichkeit, непереводимая по-русски способность не вмешиваться в суть дела – для него была то же что наука. Прибавьте к этому безусловную уверенность, что отныне и навсегда в Германии, а значит в Европе решать будет такая наука.
Важные слова. И то, как я говорю об этом, – усовершенствование понимания до научного орудия познания истины, – звучит как важная философская задача. Но одновременно мы чувствуем темное противление этому различению. Несогласие опознаётся сначала как русская нелюбовь к тонкостям. Преодолеем эту косность, введем дильтеевское различение?
Оно во-первых восстанавливает значение мистики, интуиции (реставрация мистики в позитивизме вообще мало оценена), во-вторых, как сказано, проясняет ее. В «Описательной психологии» (1894) Дильтей вдумывается в то, как сама жизнь в ее высшей собранности, когда она умеет достичь полноты целого, сама становится своим собственным прояснением. Снова мы чувствуем, как эти две мысли, германская и русская, проталкивались, близкие друг другу, к сути дела.
И еще. Мы заметили, как толстовская органика, его неверие ни во что, чего нельзя пощупать, расширяла с годами свой круг, словно его тело разрасталось. С годами после «Описательной психологии» у Дильтея понять уже мало установить симпатическую связь с двигателями деятелей; понять уже значит включить в исторический контекст, а это значит, вы понимаете – увидеть в свете целого, в свете цели. Вопрос, который мы должны решить: в исходном опыте полноты живого цель или ее перспектива уже содержались?
Да. Удавшаяся полнота жизни своя цель. Так же у Толстого: цель жизни повышение жизни.
На явной базе этих сплошных сходств тем отчетливее несходство: почему там, где германская мысль вводит различие естественных наук и духа, русская не вводит?
Легкое простое решение, к которому я лет 15 назад присоединялся, – Дильтей ошибся. Против него другая германская мысль, Ганс-Георг Гадамер в «Правде и методе»[26], тоже различение, но убийственное для Дильтея, тем более что дильтеевское понимание Гадамером безусловно принято: там, где появляется метод – и науки просто нет без метода, – правда недоступна, полностью отсутствует. Правда, истина в смысле полноты действительного бытия, открыта только пониманию. Метод к ней не только не ведет, но захлопывает путь.
Как мог Дильтей этого не видеть? правоту Гадамера? – Поставить так вопрос значит ответить. Разумеется видел. Тем не менее равно узаконил метод причинного объяснения и симпатическую интуицию? Резон, ясный для Толстого, – наука ограничивает зрение, микроскоп и телескоп уводят в дурную бесконечность и сковывают мысль, правда только в мистическом понимании, – не мог не быть ясен для Дильтея тоже. Тогда почему объяснение и понимание как два равноправных акта?
Кто прав? Решить важно. Если Дильтей, то расписание участвует в спасении и работать над ним, служить ему нужно. Если прав Толстой, то оно ни к чему и надо без оглядки целиком положиться на исходный дометрический опыт. Мы не можем жить, пока не решим этот вопрос. Если мы существа, идущие по двум колеям, то мы погибли, если не уверены в одной из них. Если мы, биологические существа, раздвоены на метрику и топику, то раздвоение – это наша органика, т. е. наше переплетение с техникой составляет наше тело, или техника сбой человечества как вида?
Как всякая дилемма, эта явно неразрешима. Кроме того, бросающееся в глаза расхождение мыслителей, при прочем сходстве, показывает только трудность того одного, к чему они пробиваются.
Если принять, что мы и должны сделать, что две мысли движутся к одному, то дилемма откроет перспективу. Мы, может быть, неправильно понимали науку, т. е. математику. Математика это физика, по Толстому. Мы математику так не видели.
Увидеть математику как физику – в эту сторону указывает вторая линия современной критики Дильтея, прямо противоположная гадамеровской. Его различение разваливают вот как еще подходя: область духа, открытая будто бы только пониманию, подчиняется