Тутти. Книга о любви - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, эти его окна без занавесок прекрасно просматривались из наших. Каждый вечер нам можно было наблюдать, как там собираются его товарищи по подполью, усаживаются за длинный стол, на котором стоят только стаканы да графин с водой, и ведут долгие разговоры.
Друг наш Гена Снегирев, восседая по вечерам у нас на кухне и вглядываясь в происходящее у Корвалана, с пониманием констатировал:
– Ишь, провинции делят!
Ну, в общем, чтобы не растекаться мыслью по древу, скажу только, что КГБ решило нас, поторопившихся вселиться в новый дом, из этой квартиры выселить на четыре этажа ниже в квартиру нерасторопного Левитанского, который замешкался с переселеньем, а в нашей устроить наблюдательный пункт и явочный штаб для стукачей. Но не тут-то было. Мама сказала: «Что – получится, что мы отнимем у Юрки квартиру, которую он так ждал?» Она достала пишущую машинку и настрочила такие потрясающие по своему пафосу, драматическому накалу и иезуитской шантажисткой интриге тексты, которые она разослала всем – и Брежневу, и Косыгину, и Подгорному, и Андропову, что вскоре от нас все отстали.
А вот с министром кинематографии – не справилась.
Недели две прошло под знаком обсуждения этого ее неудачного похода, как она говорила, «к цензору». Приходило много гостей, все острили, ерничали, придумывали обходные пути, ели, пили и веселились. Мама была в ударе – казалось, это и есть истинное поле ее деятельности: жизнь, просто живая жизнь! А потом они все разошлись кто куда, и она сразу как-то сникла. Сценарий забросила, никаких изменений в него не внесла, при одном упоминании о нем болезненно морщилась. Все это ей наскучило, ибо требовало поденного ремесленнического труда, а как иначе ты заштопаешь дырку, сделанную цензурой, в тех сюжетных перипетиях, которые связаны с варшавским восстанием? Папа сам рассказывал, как он, пока немцы уничтожали поляков, стоял со своей артиллерийской батареей на другом берегу Вислы, и наши бойцы плакали оттого, что не было приказа поддерживать восставших. Так и смотрели на это зарево, на эту бойню.
А у мамы после этого какое-то странное появилось увлечение. Она стала всю свою одежду… перешивать. Из жакетов и кофт делать безрукавки, выпарывая рукава, из пальто – куртки, из платьев – юбки, из брюк – бриджи. А поскольку она патологически не умела и не любила шить, то в конце концов все это, лихо распоротое и разрезанное, так и осталось невостребованным валяться в шкафу. Таилась за этим некая мамина могучая идея перекроить саму жизнь. Слава Богу, что – неосознанная.
Родители мои дружили с писателями. С Давидом Самойловым, с Юрием Левитанским, с которыми мы в Астраханском переулке жили в одном подъезде, с Фазилем Искандером, с Булатом Окуджавой, с Ахмадулиной и Мессерером, в честь которых были названы наши белки. Но было множество не столь известных, но замечательных людей. Мама вообще любила «светскую» жизнь, в том числе застолья, посиделки, истории, диалоги, сценки. Ну, в своих историях она была очень демократична.
Было какое-то время, когда она, сама мучительно не любившая ни убирать в доме, ни мыть посуду, но с большим воодушевлением готовившая для гостей всякие трудоемкие блюда – гусей в яблоках, уток, индеек, ноги изюбря, рябчиков, нанимала домработниц. К нам приходили то неповоротливые девушки без московской прописки, то ловкие тетеньки с железными зубами, то матери-одиночки с малолетними детьми и производили уборку. Но мама, проникавшаяся к ним с порога состраданием за их такую бесцветную и неинтересную жизнь, все время, пока они что-то скребли, мыли, чистили, рассказывала им потрясающие истории из своей жизни, рассуждала на всякие общечеловеческие темы, выходила на глобальные обобщения и, когда чувствовала, что разговор будет долгим, брала табуретку, садилась на нее около того места, где происходила уборка, и уже вместе с ней передвигалась по квартире вслед за переменой объекта. В результате она уставала так, словно и сама вместе с ними трудилась весь день в поте лица своего. Дело кончалось тем, что эти добрые слушательницы либо ее обворовывали, либо она сама раскрывала шкаф, вываливала все из него и набирала им кучу вещей, в основном моих, чтобы скрасить им их такое скудное, неинтересное существование.
Эти забавные сценки она разыгрывала даже и на закате дней, когда, немощная, она еле передвигалась на своих тонких ножках. И вот она ходила в ближайший переделкинский магазин, по зимнему скользкому времени вооружившись лыжной палкой. Это было ее великолепное ноу-хау, поскольку любая трость и сама может соскользнуть с ледяной тропинки, увлекая за собой хозяина, а лыжная палка так цепко фиксируется, врезаясь в лед, что становится надежнейшей реальной опорой. И в то же время мама понимала, насколько странное впечатление она должна производить, шагая по снегу в своих сапожках, с одной лыжной палкой в руке. Поэтому она со смехом рассказывала мне, как, встречая кого-то из знакомых, поднимала эту палку вверх, трясла ею в воздухе и как ни в чем ни бывало спрашивала:
– Здесь наши не пробегали?
И действительно, я слышала, как кто-то из переделкинских знакомых уважительно говорил:
– Надо же, какая молодец твоя мама! До сих пор на лыжах бегает.
Мама не просто любила своих талантливых друзей – она преклонялась, она благоговела перед ними, она гордилась их успехами, и когда видела кого-нибудь из них – неважно, «живьем» или по ТВ, вся светилась от радости и нежности.
– Белка, – говорила она, расцветая от счастья оттого, что видит ее по телевизору, – она – добра, добра! Она – не из этой жизни! Она – как подбитая птица!
А в какой радости пребывала мама, в какой эйфории, когда кто-то из них приходил к нам в гости или приглашал ее с папой к себе! Ну, с Самойловым, а особенно с Левитанским мы виделись часто, а Ахмадулина с Мессерером приезжали к нам довольно редко – сначала на Кутузовский, потом – в Астраханский, а потом – и в Переделкино. В свое время мама даже настояла на том, чтобы я привела моего мужа, а тогдашнего жениха «к Белке на смотрины» и потом пригласила ее с Мессерером на нашу свадьбу.
Вскоре в издательстве «Советский писатель» готовилась к изданию моя первая книга «Сад чудес», и ее дали на оформление художнику Мессереру. Там большими буквами так и написано: художник Б. Мессерер.
Последний раз мама виделась с ними незадолго до папиной смерти, когда они, проходя мимо дачи, решили зайти – прямо так, без звонка – и счастливо миновали гусей.
Так же, без предупреждения, зашел критик Лесневский, и мы сели за огромный стол, стали есть, пить, веселиться и даже, разделившись на две партии – мужскую и женскую, петь народную песню «Миленький ты мой».
А потом папа умер, мама слегла и больше не вставала. Целыми днями она сухими страдальческими глазами вглядывалась в телевизор и оживлялась только тогда, когда вдруг показывали кого-то, кто был ей дорог, как она говорила «еще в прежней жизни». Как-то раз показали и Ахмадулину.
– Белка, – закричала мама радостно, даже привстала с кровати. Лицо ее вдруг стало совсем детским – было видно, какой она была в девочках.