Этот прекрасный мир - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Джойса износ души прослеживается даже более определенно; по отношению к Прусту можно сказать, что он подготовил гибель искусства, но у Джойса мы уже наблюдаем весь процесс распада. «Кто, – говорит Ницше, – не только понимает слово „дионисическое“, но и осознает себя в этом слове, тому не нужны опровержения Платона, или христианства, или Шопенгауэра, – он обоняет разложение»[82]. «Улисс» – это пеан «позднегородскому жителю»[83], гробокопательство, вдохновленное уродливым саркофагом, в котором лежит забальзамированная душа цивилизованного человека. Поразительно разнообразные и тонкие приемы искусства используются для прославления мертвого города. История Улисса – это история потерянного героя, излагающего утраченный миф; растерянный и одинокий, этот герой с ликом Януса бродит по лабиринту покинутого храма в поисках святилища, которое не может найти. Проклиная и понося породившую его мать, боготворя ее как шлюху, он ломает голову над бессмысленными загадками – таков современный Улисс. Он прокладывает себе путь сквозь мистерию множеств, этот герой, затерянный в толпе, поэт, отвергаемый и презираемый, пророк, взывающий и проклинающий, испачканный в навозе, изучающий собственные экскременты, демонстрирующий свой срам, потерянный, гибнущий мозг, аналитический инструмент, пытающийся восстановить душу. Через его хаос и непристойность, одержимость и комплексы, непрерывные, лихорадочные поиски Бога показывает Джойс отчаянное состояние современного человека, и этот человек, заключенный в клетку из стали и бетона, в конце концов признает, что выхода нет.
В этих двух представителях современности мы видим расцвет мифа о Гамлете-Фаусте, этой змеи с невырванным жалом во внутренностях человека, которая у греков представлена в мифе об Эдипе, а у всех народов арийской расы – мифом о Прометее. У Джойса не только лишенный силы, поблекший гомеровский миф обращен в пепел, но даже миф о Гамлете, который нашел высшее выражение у Шекспира, даже этот полный жизни миф, я бы сказал, стерт в порошок. У Джойса мы видим неспособность современного человека даже на сомнение: он предлагает нам подобие сомнения, а не его суть. У Пруста мы находим более высокую оценку сомнения, невозможности действовать. Пруст более способен отразить метафизический аспект вещей, отчасти благодаря традиции, прочно закрепившейся в культуре Средиземноморья, а отчасти благодаря собственному шизоидному темпераменту, позволившему ему объективно исследовать эволюцию жизненной проблемы от ее метафизического до ее психологического аспекта. Продвижение от неврастении к безумию, от трагического противоречия двойственности в человеке к патологическому раздвоению личности, как в зеркале, отражено в переходе от Пруста к Джойсу. В то время, как Пруст парил над жизнью в каталептическом трансе, взвешивающий, анализирующий и постоянно разъедаемый истинным скепсисом, который он сам и породил, Джойс уже бросился в бездну. Пруст еще задается вопросом о ценностях; у Джойса мы находим отрицание всех ценностей. У Пруста шизофренический аспект его творчества не столько причина, сколько результат его мировоззрения. У Джойса нет мировоззрения. Человек возвращается к первозданным элементам; его уносит космологический поток. Части его могут быть разбросаны по чужим берегам и чуждым странам, заброшены в некое будущее время. Однако человек как нечто цельное, как живое одухотворенное единство, распался. Это распад тела и души, нечто вроде бессмертия на уровне клеток, жизнь в которых поддерживается химически.
Пруст в своем классическом отступничестве от жизни – истинный символ художника нашего времени, больной гигант, который запер себя в обложенной пробкой могиле, чтобы без помех разобрать свой мозг на составные части. Он есть олицетворение последней и роковой болезни: болезни разума. Джойс в «Улиссе» являет нам полную идентификацию художника с саркофагом, в котором тот хоронит себя. «Улисса» называли воплощением «оцепеневшего города». Я бы сказал иначе: это город мертвого мира. Под внешним динамизмом такого города скрываются потрясающая слабость, однообразие, невыносимая усталость. Таким образом, в произведениях Пруста и Джойса заявляют о себе одни и те же качества. Бесконечная протяженность времени и пространства, подчинение закону инерции как бы во имя искупления или компенсации отсутствия более высоких побуждений. Джойс выбирает Дублин с его изношенными, усталыми типами; Пруст – микроскопический мирок предместья Сен-Жермен, символ мертвого прошлого. Один изнуряет нас огромным размером созданного им искусного полотна; другой утомляет тем, что превращает окаменелость с ноготь величиной в средство познания вселенной. Для одного вселенная воплощена в городе, для другого – в атоме. Занавес никогда не опускается. Между тем мир живых мужчин и женщин теснится за кулисами, громко требуя места на сцене.
В этих эпических поэмах все имеет равную известность, равную ценность – духовную или материальную, органическую или неорганическую, живую или абстрактную. Строение и содержание этих произведений приводят на память интерьер лавки старьевщика. Попытка прийти в соответствие с пространством, освоить его, встроить себя в течение времени обречена в самой своей сути. Разум дичает. К нашим услугам бесплодие, онанизм и бессодержательная болтовня. И чем колоссальнее замысел произведения, тем чудовищнее провал!
По сравнению с этими мертвыми лунами как утешительны маленькие произведения, которые рассыпаны, точно яркие звезды! Рембо, например! Его «Озарения» перевесят целую полку книг Пруста, Джойса, Паунда, Элиота и так далее. Разумеется, бывают времена, когда колоссальное произведение вызывает восторг, когда, как у Баха или Данте, оно выстроено по внутреннему плану в соответствии с органическим механизмом веры. В этом случае произведение искусства принимает форму и размеры кафедрального собора, подлинного древа жизни. Однако при деятелях культуры наших дней великие монументы повержены в прах, они лежат словно огромные окаменевшие леса, а весь ландшафт превращен в натюрморт.
Хотя мы, как утверждает Эдмунд Уилсон, «обладаем Дублином видимым, слышимым, обоняемым и осязаемым, осмысляемым, воображаемым, вспоминаемым», это, в глубоком смысле слова, вовсе не обладание как таковое: это обладание через посредство глухих закоулков мозга. Как натуралистическое полотно «Улисс» обращается только к чувству обоняния: он издает всеподавляющий запах покойницкой. Это не реальность природы и еще менее реальность пяти чувств. Это бальная реальность воображения. Таким образом, если мы и обладаем Дублином, то лишь как тенью, бредущей по развалинам Трои и Кносса; историческим прошлым, извлеченным из геологических пластов.
Обращаясь к «Текущей работе»[84], Луи Жилле, страстный поклонник Джойса, говорит: «Видно, как связываются между собой темы в этой странной симфонии; люди сегодня – игрушки природы, как в начале творения; свои впечатления они превращают в мифы, включающие в себя фрагменты опыта, частицы реальности, которые удержались в памяти. Так создается легенда, некий вид вневременной истории, вобравший в себя осколки всех историй, и это можно назвать (заимствуя название у Иоганна Себастьяна Баха) кантатой для всех времен».