Путь духовного обновления - Иван Александрович Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несомненно также, что другой замечательный носитель совести в XIX веке, Виктор Гюго, создал бы гораздо менее театральных поз и аффектированных (т. е. в выражении чувства преувеличенных и потому неискренних) фраз, если бы он, не претендуя быть нравственным и социальным пророком, умерил свой неистовый темперамент до простой искренней любви и увел бы свою фантазию от театральных «общечеловеческих» эффектов к простому, но художественно чуткому описанию жизни совестных душ.
Наконец, нельзя не признать, что Иоганн Готлиб Фихте, пытавшийся создать в начале XIX века что-то вроде «религии совести» и действительно выдвинувший «метафизику совести», остался для большинства его современников и читателей непонятным потому, что интерес построения единой и логически непререкаемой философской системы возобладал у него над потребностью в искренней простоте и ясной глубине. Иногда прямо кажется, что Фихте, несмотря на его героические усилия быть «ясным как солнце» и «вынудить» у читателя верное понимание его учения, делал все для того, чтобы укрыть живую совесть как начало духовного самоутверждения в непроходимом лесу метафизических хитросплетений[43].
Все такие попытки в действительности не объясняют человеку доступ к совестному акту, а скорее затрудняют ему этот путь. Совесть не дает человеку никаких обобщений, эти обобщения человек придумывает сам. Совесть указывает человеку прежде всего и больше всего на единый, нравственно-лучший исход из данного жизненного положения; всеобщий рецепт совершенства извлекается из этого указания человеческим обобщающим рассудком. Вот откуда множество расходящихся друг с другом моральных теорий: одни люди выдумывают, совсем не обращаясь к совестному акту, другие выдумывают, неверно вопросив его, или неверно вняв ему, или произвольно обобщив его указание. Вот почему гораздо лучше и продуктивнее обращаться к совести много раз для получения единичных указаний в отдельных случаях жизни, чем требовать от нее общих правил и рецептов, которые, быть может (именно вследствие их отвлеченности и общности), удастся «помыслить» и «формулировать», но не удастся применить к жизни. И здесь, как всегда, милосердный самарянин будет выше теоретизирующего фарисея.
Ко всему этому необходимо добавить еще одно чрезвычайно существенное разъяснение: совестный акт сам по себе не нуждается ни в каких сознательно формулированных или полусознательно предносящихся «вопросах», он может осуществиться и без всякого зова или вопроса, он может состояться по его собственному почину или движению в душе человека, который к нему не обращался, его не ожидал и, может быть, даже и не хотел его вовсе. У многих действительно хороших людей совестный акт приходит как бы сам; он сам как бы возвышает свой «голос» (на самом деле никакого слышимого «голоса», конечно, нет, это была бы иллюзия или галлюцинация), им не надо ни спрашивать, ни взывать, ни ждать ответа; совесть приходит в движение по собственному побуждению, в силу собственной власти – и указует; а может быть, она, раз осветив душу, никогда уже не угасает и не перестает посылать свои лучи. Это бывает особенно у тех людей, у которых священные врата между любящим сердцем и сознательным деланием не закрыты и не завалены, но всегда остаются настежь отверстыми в осуществлении живой и искренней доброты. И вот в эти отверстые ворота совестное содержание вступает легко и просто, подобно некоему священному и желанному гостю. Тогда совесть чувствует себя в жилище сознательной души, как у себя дома, она господствует в нем и распоряжается, а душа, освященная совестью, начинает сама гореть, и светить, и излучать совестные лучи. Мало того, человеческая душа может настолько соединиться с совестью, что утратит грань между собою и ею: тогда человеческое «я» перестает противопоставлять совесть себе, а себя – своей совести; ее зовы становятся «моими» желаниями; и даже этот «переход» от ее зова к моему желанию исчезает. И только тогда, когда «мне» захочется чего-нибудь совестно-неверного, – я услышу в глубине своей протестующий и осуждающий глас совести. Именно это замечательное явление подметил в себе Сократ, указывая на то, что его внутренний божественный глас[44] никогда не давал ему положительных, побудительных указаний («сделай то-то»), а только отрицательные, воздерживающие («не делай того-то»); понятно, почему это так было; праведная воля Сократа испытывала положительные зовы совести как свои собственные желания и побуждения и воспринимала в себе «даймоний» как нечто сверхличное — только в момент ошибочного волеуклонения.
Вот почему так важно, чтобы у каждого из нас ворота, лежащие между совестью и нашим сознательно действующим существом, были не только не завалены, но всегда открыты. Главным средством для этого является молитва, внутреннее взывание к Богу, раскрывающее эти таинственные ворота сверху (от сознания) и прожигающее их снизу (из бессознательного) ответными лучами благодати. Пусть это будет молитва без слов и просьб, наподобие того как молился русский святой Андрей Юродивый: он уходил в одиночество, на кладбище, и, став на колени, часами взывал из последней глубины и полноты, произнося только: «Господи! Господи!!» и обливаясь слезами. «Ибо, – по слову апостола Павла, – мы не знаем, о чем молиться, как должно, но Сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными»[45]. И нетрудно понять, почему здесь так важна молитва: самое воззвание к совести, этот вопрошающий стук у двери ее, сам по себе не что иное, как особый вид молитвы[46], а совесть есть сама внутренняя сила Божия в нас, которая открывается нам как наше собственное глубочайшее существо[47].
4. Совестный акт
Обращаясь к самому существу совестного акта, столь простого и благодатного в переживании, но столь трудно поддающегося описанию, попытаемся установить следующее.
Прежде всего, совестный долг воздвигается (иногда лучше и точнее сказать – разражается) бессловесно, как бы вырастая из иррациональной душевно-духовной глубины, собранной и сосредоточенной надлежащим образом[48]. Он приходит или как бы вторгается своим дыханием из священной глубины человеческого сердца, где нет обычных человеческих слов, с их общим значением, которое постигается то мыслью, то воображением и которое в то же время всегда субъективно перетолковывается; в этой глубокой сфере нет