Венедикт Ерофеев: посторонний - Олег Лекманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы легче было понять, каким человеком Венедикт Ерофеев предстал в глазах начальства Владимирского пединститута, приведем здесь его автобиографию, сохранившуюся в числе других вступительных документов.
Автобиография
Я, Ерофеев Венедикт Васильевич, родился 24/Х 1938 года в ст. Чупа Карельской АССР. Мой отец — станционный служащий, мать — домохозяйка. В 1945 году я начал учиться в школе и в 1955 году закончил 10 классов в 1-й Средней школе города Кировска Мурманской области. Затем работал грузчиком на железнодорожной станции, каменщиком на строительстве в Москве, кочегаром в ЖКО Ремстройтреста Советского района г. Москвы, буровым рабочим в геологоразведочной партии в Донбассе. Летом 1959 г. я поступил на филологический ф-т Орехово-Зуевского педагогического института. Но, вынужденный совмещать учебу с работой на товарной станции, я допустил много пропусков и был отчислен в октябре 1960 года. С апреля этого года я работаю на строительстве трассы ДСР-4 города Владимира.
«Что касается начальства — Веню приняли они с распростертыми сначала объятьями, — рассказывал Борис Сорокин журналисту Евгению Викулову. — Они увидели, что это человек со стройки. Они его посчитали за самородка. Он работал на стройке во Владимире. Вдруг подал заявление в пединститут. На первом же экзамене он их совершенно ошеломил. И вместо того, чтобы, как теперешний, скажем, человек подумает: ага! а не учился ли он где-нибудь? И не является ли он каким-нибудь сыном лейтенанта Шмидта, который случайно здесь работает? Шаблоны тогда в головах были: „Человек из народа, сверходаренный, на стройке… Его надо поднять. Гений, самородок“. Вот они его взяли, дали ему сразу повышенную стипендию»[290].
Сам Ерофеев рассказал о подробностях своего поступления в институт в коротком мемуарном тексте, написанном в 1988 году по просьбе Натальи Шмельковой («за страницу рукописного текста — бутылка шампанского» — такое условие он поставил подруге)[291]: «Июль 61-го. Город Владимир. Приемные испытания во Владимирский педагогический институт имени Лебедева-Полянского. Подхожу к столу и вытягиваю билет: 1. Синтаксические конструкции в прямой речи и связанная с ней пунктуация. 2. Критика 1860-х гг. о романе Н. Г. Чернышевского „Что делать?“. Трое за экзаменационным столом смотрят на меня с повышенным аппетитом. Декан филологического факультета Раиса Лазаревна с хроническою улыбкою: „Вам, судя по вашему сочинению о Маяковском, которое все мы расценили по самому высшему баллу, — вам, наверное, и не надо готовиться к ответу. Присаживайтесь“.
Само собой, ни о каких синтаксических конструкциях речь не идет.
— Кем вы сейчас работаете? Тяжело ли вам?
— Не слишком, — говорю, — хоть работа из самых беспрестижных и препаскуднейших: грузчик на главном цементном складе.
— Вы каждый день в цементе?
— Да, — говорю, — каждый день в цементе.
— А почему вы поступаете на заочное отделение? Вот мы все, и сидящие здесь, и некоторые отсутствующие, решили единогласно: вам место в стационаре, мы все убеждены, что экзамены у вас пройдут без единого „хор.“, об этом не беспокойтесь, да вы вроде и не беспокоитесь. Честное слово, плюйте на ваш цемент, идите к нам на стационар. Мы обещаем вам самую почетную стипендию института, стипендию имени Лебедева-Полянского. Вы прирожденный филолог. Мы обеспечим вас научной работой. Вы сможете публиковаться в наших „Ученых записках“ с тем, чтобы подкрепить себя материально. Все-таки вам 22, у вас есть определенная сумма определенных потребностей.
— Да, да, да, вот эта сумма у меня, пожалуй, есть.
В кольце ободряющих улыбок: „Так будет ко мне хоть какой-нибудь пустячный вопрос, ну, хоть о литературных критиках 60-х годов?“
— Будет. Так. Кто, по вашему разумению, оценил роман Николая Гавриловича самым точным образом?
— По-моему, Аскоченский и чуть-чуть Скабичевский. Все остальные валяли дурака более или менее, от Афанасия Фета до Боткина.
— Позвольте, но как вам может нравиться мнение Аскоченского, злостного ретрограда тех времен?
Раиса Лазаревна: „О, на сегодня достаточно. Я, с согласия сидящего перед нами уникального абитуриента, считаю его зачисленным на дневное отделение под номером один, поскольку экзамены на дневное отделение еще не начались. У вас осталась история и Sprechen Sie Deutsch? Ну, это для вас безделки. Уже с первого сентября мы должны становиться друзьями“.
Сентябрь 61-го года. Уже четвертая палата общежития института и редчайшая для первокурсника честь — стипендия имени Лебедева-Полянского»[292].
Пройдет всего лишь несколько месяцев, и декан филологического факультета Раиса Засьма вместе с другими преподавателями пединститута горько пожалеет о принятом в июле скоропалительном решении. «Раиса Лазаревна говорила, что поступление Ерофеева в пединститут было ее главной педагогической ошибкой», — рассказывает Борис Сорокин. Позволим себе личное воспоминание: когда один из авторов этой биографии в 1995 году, во Владимире, будучи в гостях у прекрасного ученого, либерала и любимца студентов Александра Борисовича Пеньковского, спросил: «А какие воспоминания у вас остались о студенте Ерофееве?» — тот в ужасе схватился за голову.
В интервью Л. Прудовскому о своем обычном времяпрепровождении во владимирском студенческом общежитии Ерофеев рассказывал так: «Я лежал себе тихонько, попивал. Народ ко мне… в конце концов получилось так, что весь народ раскололся на две части. Вот так, если покороче, весь институт раскололся на попов и на… Там было много вариаций, но в основном на попов и комсомольцев. Этак я оказался во главе попов, а там глав-зам-трампампам оказался во главе комсомольцев моим противником. За мной стоит линия, за ними тоже линия. Мы садимся, это я предлагаю садиться за стол переговоров, чтобы избежать рукоприкладства и все такое. Они говорят: давай, садимся. И вот мы садились и пили сначала сто грамм, потом по пятьдесят, потом по сто пятьдесят, потом… и понемногу, ну, набирали Попы с комсомольцами садились тихонько… Ну, одним словом, они занимались делом. А я сидел и чувствовал себя человеком, который предотвратил кровопролитие»[293].
А вот как вспоминал о буднях Венедикта в общежитии Владимирского пединститута его тогдашний сосед по комнате Г. Зоткин: «Выпивал (много об этом говорили, говорят и поныне досужие языки). Выпивали и мы, но отнюдь не во вред делу. Имею в виду самообразование в самом хорошем смысле. Но я никогда не видел Ерофеева пьяным. Наоборот, в такие минуты каждая клеточка его мозга и сердца была словно обнажена, очищена от временного налета, каждая сияла, как начищенная монета, источая перлы великого смысла и незаурядного чувства. В такие минуты он был неотразим. Конечно, по утрам чувствовал себя плохо. Подолгу сидя в постели в позе „больного Некрасова“ — привалясь к подушке, подложенной к спинке кровати, много курил. Развертывал сигаретные окурки, ссыпал в газетную заготовку (обертку) и закуривал „цигарку“. Обыкновенную „мужицкую“, держа ее двумя пальцами. Бумажная пепельница — освободившаяся из-под сигарет пачка — постоянно переполнялась. Пепел сыпался на тумбочку, где она стояла, потом — на пол. Недруги видели это, заходя в нашу комнату, судачили по углам и прилюдно. Создавалось общественное мнение. К декабрю 61-го оно определилось и вылилось в собрание жильцов общежития, головной проблемой которого был вопрос, поставленный на ребро: быть или не быть В. Ерофееву в студобщежитии»[294].