Сад, пепел - Данило Киш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, это была паранойя дяди Отто, болезненный страх за свою жизнь и имущество. Ведь мой отец, вопреки всем сомнениям и подозрениям, действительно исправился. Это больше не было притворством. Напротив. Это был тот самый, величественный lucida intervalla, какие могут быть только у великих, спокойно глядящих в лицо смерти, философски к ней приуготовившись.
Мама собирала отцовский портфель, не говоря ни слова, склонив голову, с почтением. Похоже, она все ему простила. Но воздерживалась от того, чтобы сказать ему хоть слово, тем самым нарушив его величественное, преисполненное достоинства спокойствие. Она укладывала в портфель знаменитый костюм несравненного клоуна, выходящего на пенсию и уносящего с собой весь свой достославный реквизит. Рядом с полосатой пижамой, в которой он несколько раз являлся в роли отца-защитника дома и отца-стража (когда подпирал двери тростью с железным наконечником, а снаружи в эти двери ломились, кровожадно, во время погрома), так вот, рядом с пижамой, похожей на те, которые ему выдавали в психиатрических больницах и санаториях, были уложены белые сорочки, накрахмаленные и истончившиеся, изношенные, а рядом с ними, как цветок, как венец, стопка высоких каучуковых воротничков, перетянутых резинкой, блестящих и жестких воротничков, уже пожелтевших от никотина; связка черных галстуков, длинных, как стебли кувшинок; пара запонок для манжет, «под серебро», похожих на перстни-печатки монархов.
Кто, скажите на милость, посмел бы сравнить моего отца с коммивояжером?
Когда отец отправлялся в путь, был прекрасный летний день. Он шел по большой Римской дороге, воодушевленный, высоко занося свою трость, и мы шли за ним, отставая на пару шагов, не нарушая его покоя. Но когда нам надо было сойти с Римской дороги на пыльный проселок, отец стал быстро слабеть и уставать, он всем весом опирался на трость, это было доказательством того, что плоские стопы его больше не слушались, а внутренний огонь угасал. Разумеется, он никогда бы в этом не признался и никогда в жизни не решился на то, что сделала моя мать: она остановила цыганскую кибитку и попросила цыган подвезти господина, потому что у господина плоскостопие, и господин не может дойти пешком до Бакши. А в оплату она отдаст им свою муслиновую косынку. Отец сел в кибитку, словно сопротивляясь этому, словно делая всем одолжение. Но усевшись впереди, рядом с молодой цыганкой (а мы шагали за кибиткой), он внезапно опять стал тем старым, величественным Эдуардом Самом, осанистым, галантным и презирающим богатство. Кибитка была запряжена двумя маленькими запаршивевшими мулами, ковыляющими по пыльному проселку, а в ней, под рваным шатром, плачут, как котята, цыганята, позвякивают горшки и корыта, молодой усатый цыган предлагает отцу сделать затяжку из его трубки. Вот так сидит он, мой отец, в кибитке рядом с молодой цыганкой с набрякшими грудями, сидит, как принц Уэльский, или, если угодно, как крупье или maître d'hótel, (как фокусник, как цирковой антрепренер, как укротитель львов, как шпион, как антрополог, как обер-кельнер, как контрабандист, как миссионер-квакер, как правитель, путешествующий инкогнито, как школьный инспектор, как сельский врач, и, наконец, как коммивояжер какой-нибудь западноевропейской компании, торгующей безопасными бритвами), сидит, выпрямившись, гордый, величественный в своем олимпийском спокойствии под темной короной полуцилиндра, на который ложится пыль, как цветочная пыльца.
В это время в доме семейства Рейнвейн:
Господин Рейнвейн, маленький хилый лавочник, с носом в форме улитки, с короткими ручками, с головой, втянутой в плечи, стоит на стуле, сгорбившись, и смотрит маленькими глазками с этого трона, который его поднял на высоту и одновременно выставил на всеобщее обозрение, и ему приходится немного изогнуться, в смущении, втянуться в свой горб, как в кокон, откуда доносится его хриплый голос. В руках он держит большой гроссбух, держит, как Моисей свои скрижали на горе Синай, и выкрикивает:
— Eine Singermaschine![43]
— Ja.[44]
— Зеркало большое, двустворчатое, одна штука. (Пауза)
— Зеркало большое, двустворчатое, одно!
Слуга (по-немецки)! «Господин, мы не можем его найти».
Замешательство. Работники и слуги начинают сновать между мебелью во дворе и в комнатах, господин Рейнвейн терпеливо моргает маленькими глазками, высматривая, с высоты, так сказать, птичьего полета, зеркало, которое потерялось в этом великом переселении народов, в этот исторический момент суматохи, как перед потопом. Госпожа Рейнвейн, крупная дама с буйной шевелюрой под старомодной шляпой с большими полями и шлейфом платья, который волочится по земле, слоняется по полупустым гостиным, совершенно потерянная, лишенная декораций, в которых скоротала свой бюргерский век, трогательно неловкая в бессмысленном кружении, с абсурдным и анахроничным веером в маленькой замерзшей руке, белой, как пергамент.
Но все в порядке. Зеркало извлечено из мрака (оно было завернуто в персидский килим) и теперь работники осторожно укладывают его в повозку, а в нем, поднятом над этим огромным блошиным рынком, отражается идиллический летний пейзаж, с зеленью и светом, с кусочком светло-голубого неба, как на картинах фламандских мастеров. Потомки Ноя уходят в смерть, как фараоны — в покой своих грандиозных пирамид, забирая с собой все свое добро из этой жизни, наивно. Ковры, гобелены, умывальники, фарфоровые ванны, секретеры, мраморные столики, ценные старинные книги в кожаных переплетах, бидермейеровские кресла, похожие на троны, оттоманки, шкафы, посуда, хрусталь, кадки с фикусами, кадки с олеандрами, горшки с геранью, с кумкватом, с лимонами, шкатулки со столовым серебром, внутри отделанные красным сукном, похожие на футляры для дуэльных пистолетов, пианино, футляр со скрипкой, как маленький детский саркофаг, папки с документами, семейные портреты в барочных рамах, чей пыльный покой был нарушен, лишенные своей вертикальной вечности, помещенные в унизительную, оскверняющую их перспективу, вниз головами или в каких-то невозможных искажениях, когда теряется выражение лица и сила характера; настенные часы с золотой монетой маятника, подобные алтарям, и маленькие гравированные будильники, похожие на золотые яблоки; большие черные зонты, как сложенные погребальные стяги, вышедшие из моды пестрые шарообразные омбрельки с длинными позолоченными ручками, летящие, отделанные кружевом дамские нижние сорочки; весы и безмены, целый музей истории мер и весов, начиная с бронзового века до наших дней, оцинкованные гири, в коробках, разложенные по величине, рулоны шерстяных тканей, ситцев и муарового шелка, с которых, как ордена, свисают позолоченные рекламные ярлыки с ценой, номером артикула и эмблемой фирмы