Рыцарь совести - Зиновий Гердт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был голос. Было хорошо произнесенное слово. Причем он играл косноязычного человека, а слышалось, что сам актер прекрасно владеет русским языком и абсолютно свободен в нем. Вот этот артистизм, обаяние актерской двойственности было первым, что влюбило в Зиновия Гердта. Тогда он объездил все страны, но нам-то это было неизвестно, он был закрыт для нас.
А дальше лично для меня возникло второе чудо, когда они с Евгением Весником продублировали фильм «Полицейские и воры». Один из любимых фильмов моей актерской юности. Исполнение — именно исполнение! — Гердтом голоса артиста Тото в роли старого профессионального вора. Я не знаю, успел ли Тото услышать и оценить, как говорил Гердт, но это действительно было конгениально его исполнению. Речь, произнесенная Гердтом, была на равных с ролью великого итальянского актера в этом прекрасном неореалистическом фильме. Не могу не сказать, что и Весник был фантастичен во второй роли, дублируя Альдо Фабрици.
Итак, голос. Следующим потрясением для меня стало наше знакомство на съемках «Золотого теленка». Меня Швейцер пробовал долго. Не знаю, сколько он пробовал Гердта, по-моему, у него тоже были всякие сомнения, но, на мой взгляд, выбрал он всех в этом фильме идеально. И мы это чувствовали.
Тогда я с изумлением смотрел на Гердта, к которому все «прилипало». Костюм Паниковского прилип. Все движения — тоже. Мне казалось, ему даже не пришлось учить роль. Как у Ильфа и Петрова, так у него текст шел совершенно свободно.
Тогда я узнал Гердта в общении. Узнал, что у него есть аура, в которую попадают определенные люди. Если вам приятен этот круг, вы можете переезжать за Гердтом из города в город, и везде аура Гердта будет собирать подобных людей. Я узнал одесский круг Зиновия Гердта. Доктора Великанова, знакомых доктора Великанова, других друзей Гердта. Потом я встречался с ними в иные свои приезды, уже без Зиновия Ефимовича, и все равно ощущал его полное присутствие. Все разговоры о нем, его стиль, воспоминания о том, что, как и по какому поводу он на этом вот месте говорил, — все это сохраняется крепко-крепко.
Ехали с братом с кладбища — от матери. День стоял гнусный, да и год не лучше — пятидесятый. И настроение под стать. Зашли в пивную. Случайный грязный шалман с залитыми пивом столами и злобными, бедными послевоенными людьми. Что-то произошло в очереди, кому-то показалось, что двое носатых не по праву теснятся у источника русского забвения. И в крупное ухо сапера вползло, как белена, как сколопендра: «Канешно, эти у нас завсегда первые!» Брат Борис побелел и затрясся. А Зяму как бы помимо воли повернуло, и кулак, сам всосавший всю силу небольшого организма, влетел в географический центр большой красной дурацкой рожи.
Продавщища взвизгнула и заголосила из окошка: «Ты что ж, гад, делаешь, он же тебя даже жидом не назвал!» Очередь, на миг закаменев, быстро пришла в себя и, повинуясь рефлексу, начала сползаться в полукольцо, и хромая нога Гердта оказалась точкой пересечения его радиусов. Глядя в близкие лица земляков и современников, Зиновий Ефимович, подобно одному из его будущих героев, осознал, что бить будут, скорее всего, именно ногами — по традиции любой окраины. И вот народец расступился, и вперед вылез огромный сизорылый мужик, и весь Зиновий Гердт был в один обхват его ладоней. Он навис над Зямой, сгреб его за лацканы, и тот вспомнил маму и понял, что через несколько минут они, скорей всего, встретятся… Мужик приподнял его к бармалейской своей пасти и просипел, дыша сложным перегаром: «И делай так каждый раз, сынок, ежели кто скажет тебе чего про твою нацию». И, трижды поцеловав, бережно поставил на место. Снова предстояла земная жизнь — в длительном развитии труда и любви.
Снимали фильм о Гердте. Режиссер с автором отсматривают материал: финал спектакля, актеры с куклами выходят из-за ширмы, камера скользит по лицам. И вдруг одно — как колодец в пустыне. Такая в нем жизнь и такая сила… Столько трагизма и вместе с тем юмора — в глазах под нависшими бровями, в резких складках, пролегающих от вислого носа к углам крупного рта с тонкой, почти отсутствующей верхней губой. Да еще этот монументальный лоб философа и толкователя. Какое захватывающее зрелище! На этом зрелище лица камера будто сама замедлила бег, споткнулась и замерла. Ну и потом неохотно двинулась дальше, все набирая ход.
Валерий Фокин был одно время связан с Зиновием Ефимовичем тесно, по-семейному. Его двухметровый сын вообще рос в доме Гердта. Проницательный Фокин сумел оценить возможности, которые не так уж и «таятся» в этом сокровище, что похаживает рядом по дорожке садика туда-сюда стариковской птичьей походкой. Так состоялся первый (и предпоследний) выход Гердта на драматическую сцену — на сцену театра «Современник» в спектакле по пьесе эстонца Ватемаа «Монумент». Гердт играл там старого скульптора, учителя двух молодых антагонистов — в борьбе моралей этот старик является арбитром, носителем нравственного критерия.
Те, кто хорошо знает театр, были обескуражены: на сцене творилось странное. Актер как бы ничего не делал. Обычно хромал, обычно говорил, обычно смотрел. Гердту нечего было играть в этом персонаже. Он был им — эталоном порядочного человека.
Кстати, замечал кто-нибудь, что у Гердта не бывает отрицательных ролей? Нет, увы, ни Тартюфа, ни Ричарда…
Все банальное, то есть бесспорное и потому как бы утратившее объем и упругость смысла, — в соприкосновении с Гердтом обретает индивидуальную выразительность. Например, у него на даче в Пахре, в этой длинной теплой комнате с большим количеством теплых и мягких вещей, висит над диваном сильно увеличенная известная фотография Чарли Чаплина — на ступеньках в обнимку с собакой. Именно этот портрет уместен и закономерен именно в этом доме. Где похожей собаке, погибшей под колесами много лет назад, хранили верность и не заводили другую, пока этой зимой не прибился к внуку на улице ризеншнауцер с ужасной раной в голове. Его вылечили и выходили, и только тогда он стал собакой Гердта, а это больше, чем просто собака. Он потом потерялся, но вскоре нашелся и больше уже не покидал этого дома. Как, в некотором смысле, не покидает его никто, посидев раз здесь — на этом диване за этим вот, главным образом, столом. Надо признать: все мы, прибитые сюда разными течениями, — в некотором смысле собаки Гердта, отчасти вылеченные им.
Сам же Чаплин на этой стенке — не знак художественного абсолюта, а коллега, один из авторитетов. Любимый мастер. Близость Гердта с Чаплином для нас очевидна. Сам он считает танец с пирожками в «Золотой лихорадке» гениальной пластической формулой, и это, конечно, взгляд кукольника — каковым был и Чаплин, в одном лице кукла и кукольник, создающий ее и прилегающий мир. Подобно Чаплину, Феллини, Параджанову и своему другу Ревазу Габриадзе, Зиновий Гердт создал не «кинематограф» (или «театр») — а вот именно мир, где действуют свои законы этики и красоты, и эти законы не изобретены, а выстраданы. В этом отличие профессионала — от демиурга.
На одном из празднований Рождества на сцену перед уже порядком разгоряченным залом, перед хмельными звездами, поддатыми спонсорами и пятком близких людей вышел щемящей стариковской походкой Гердт и почти без предисловия стал читать «Рождественскую звезду» Пастернака — в шуме, дыму и разноцветных сполохах. Дружелюбное удивление поначалу сменила просто тишина, а потом случилось какое-то смещение, что ли, сдвиг пространства. Пляшущий жующий зал развалился и уплыл, дым рассеялся, и западал снег. Некоторые глаза глядели из темноты, они блестели, а звезды дробились и расплывались в них, как снежинки на лысине и прижатой к пазухе руке маленького старого человека. Все злей и свирепей дул ветер из степи… Все яблоки, все золотые шары. Ах, да, здесь уже нужны кавычки, а хотя не обязательно. Длинное, как поэма, стихотворение рождалось здесь, на этой нелепой сцене, — которой, впрочем, тоже уже не существовало. Ничего не было, кроме голоса, способного передать все: и ветер, и блеск мишуры, и рассвет.