Жестяные игрушки - Энсон Кэмерон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Угу, угу.
— Ну, конечно, я не буду утомлять вас подробностями, ведь у вас, думаю, голова еще идет кругом от всех этих хороших новостей, а документальный фильм — сам по себе сложный вид искусства… В общем, от вас потребуется потратить день, возможно, два на общение со съемочной группой, и будет это в ближайшие три или четыре недели. Вас это не затруднит?
— Ну, я сам себе хозяин.
— Отлично. Просто отлично. И еще, финалистов у нас пятеро, а фильм всего получасовой, так что особо глубокого проникновения в вашу жизнь не будет. Никаких, знаете ли, скелетов в шкафу, никаких таких особых семейных тайн, не бойтесь ничего такого. Просто легкий, так сказать, набросок портрета каждого из вас, насколько я поняла их намерения, беглый поиск того, откуда родились ваши идеи, что делает их подобающе… подобающе австралийскими. Что же касается самого конкурса, имя победителя объявят в День Австралии. Вы сможете принять участие в церемонии? В День Австралии?
— Ага, конечно.
— Восхитительно. Просто восхитительно.
В трубке слышны гудки. Я спускаюсь со стремянки и говорю Мэри, хозяйке «Вдохновенного Вдохновения», что я вернусь и доделаю оленя утром. Она выходит на тротуар, пока я собираю свои принадлежности, и фыркает, и прогуливается туда-сюда, уперев руки в бока, и всем своим видом дает понять, что не в восторге иметь у себя на витрине недокрашенную оленью упряжку. Но я объясняю ей, что солнце палит на ее витрину с такой силой, что краска пересыхает, прежде чем я успеваю мазнуть кистью (я щелкаю пальцами для вящей выразительности), и что ей нужно больше — упряжка импрессионистских оленей, похожих скорее на рогатых пони, или упряжка стройных благородных животных, по одному только виду которых ясно, что они увезут санки Санта-Клауса хоть на край света?
— Ну ладно, только завтра первым делом, — уступает она.
— На заре, пока свежо, — обещаю я.
* * *
Я гоню свой фургон к «Путешествиям в Опасность» и застаю Кими, по уши погруженную в оживленную беседу с кодлой молодых темноволосых людей, которым не терпится навестить Косово, землю их дедов и отцов. Поэтому я усаживаюсь на диван в приемной и, игнорируя Бредли, листаю модные журналы, пока она не освобождается.
Она провожает косоваров до выхода, односложными «У-уу…» и «М-ммм!» выражая восхищение косоварской кухней, и только закрыв за ними дверь, со словами: «Держись, мой любовник-тунеядец!» она подходит ко мне, и вытягивается на диване, и кладет голову мне на колени, хотя это ярко-оранжевый казенный диван и о чем-либо, даже отдаленно напоминающем интимность, на нем и речи идти не может — даже для тех, кто любит друг друга вот уже три года. Она косит взгляд на ослепительных красоток в журнале, который я до сих пор держу в руках.
— Чего это ты приперся сюда в такую рань? На супермоделей смотреть?
— Я знаменит. Я пришел вытащить тебя отобедать.
— Так ведь полшестого только! И с каких это пор ты знаменит?
— Помнишь этот конкурс на флаг? Общеавстралийский конкурс на новый флаг, в котором участвуют… ну, почти отовсюду.
Она подпрыгивает и садится рядом со мной.
— Вот бред! Но ты ведь не выиграл?
— Вышел в финал. Пятеро финалистов, и я один из них. Победителя объявят в День Австралии.
Она взвизгивает, и спрыгивает с дивана, и становится передо мной, визжа подошвами лимонно-желтых туфель по паркету, а потом прыгает мне на колени, и лезет целоваться, смяв телом попавший между нами журнал.
— Ты, раздолбай, — говорит она мне. — Маленький черный парень из ниоткуда. Только что был просто славным дружком, и вдруг ты почти что знаменитый гений. Иисусе. Уау. Вот это клево. Надо же: знаменитый гений.
Она настаивает на том, чтобы прикупить новых шмоток ради такого случая — отмечать так отмечать. Она покупает мне широкие черные штанищи с отворотами и синтетическую рубаху в обтяжку, всю в портретах давным-давно померших гениев. Эйнштейн, Хендрикс, Фрейд, Шекспир, Джеймс Дин (вот уж кто, по-моему, здесь совсем лишний), Мартин Лютер Кинг, Чаплин — почти что под мышкой… ну, еще там Элвис, Ганди… Понатыканные по всему моему торсу, и все давным-давно померли. И она не перестает хихикать насчет этой удачной находки: надо же, как кстати, они в славном обществе, да это им просто льстит, она даже не знает, где кончается рубаха и начинаюсь я.
По правде говоря, такие штуки не совсем в моем вкусе. Но ей нравится. Поэтому я держу свое мнение при себе, хоть и знаю, что всем этим гениям судьба безвылазно валяться у меня в шкафу. Я жду перед входом в бутик, пока она покупает себе платье на манер древнекитайских: в обтяжку, из блестящего зеленого шелка, расшитого видами азиатских каналов с тростниками и птицами. Подол, впрочем, обрезан куда выше, чем дозволялось в имперском Китае.
Мы проходимся рейдом по маленьким барам на Брунсвик-стрит. И в каждом она пьет за мою удачу — она и правда рада за меня. И не потому, что мне повезло на каком-то там конкурсе. Но потому, что это кладет конец, как она заявляет, разброду и закомплексованности, которые прежде царили у меня в голове. Разброду и закомплексованности, которые мучили меня. Она-то уж знает, ведь я сам так часто жаловался ей на это по пьяни в ночные часы, что она даже сама не знает, как это она не спилась со мной за компанию. Что ж, теперь она видит, что этому приходит конец. Поэтому она за меня рада. И она рада за страну, которая наконец позволила мне сделаться знаменитым гением и тем самым приблизилась к той Утопии, которую так давно обещало себе человечество.
В общем, она то и дело разливает шампанское, тычет пальцем в одну из личностей у меня на рубахе и объявляет тост:
— За День Австралии… когда тебя объявят Шекспиром. За День Австралии… когда тебя объявят Эйнштейном. За День Австралии… когда тебя объявят Хендриксом… — и так в каждом баре по всей улице.
* * *
В конце концов мы устраиваемся за столиком в «Рамбаралле», где в этот вечер пятницы стоит шум и гам и где богемного типа личности в ретро-прикидах восхищаются моей рубахой настолько, что то и дело говорят мне: «Клевая рубаха. Нет, правда, круто» — и предлагают мне продать ее. В полумраке зала синие и красные неоновые огни под потолком отсвечивают от переливающегося Киминого платья, от чего ее кожа кажется зеленой. Мы с ней — я весь в крутых, мертвых гениях, а она, светящаяся, как Рождественский Призрак, — являем собой пару, достойную внимания. Мне это нравится. Мы переключаемся с шампанского на красное и едим тапас. Сардины, грибочки маринованные, тунец ломтиками, спаржа, соленые яйца, кальмары, зажаренные в ароматном масле.
* * *
Однако Кимино настроение почему-то падает с каждой переменой блюд. Падает до тех пор, пока разговоры о гениях не прекращаются совсем.
Ко времени, когда нам подают последнее блюдо, она уже не смеется в ответ на мои шутки. То, что она говорит, выходит у нее как-то неохотно и невпопад. Зато того, чего она не говорит, гораздо больше.