Мраморный лебедь - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы распахнули двери. Оттопырив огромный зад, преподаватель шарил рукой под низкими диванными ножками. Люся прицелилась и поддала острым носком туфельки по одному из усидчивых полушарий. Крошка Тухес немедленно оставил поиски и грозно обернулся. Над ним нависал наш курс.
– Вам повезло, «орел»! – скривился он в доброжелательной улыбке.
Я мечтала уехать после школы в Москву, в МГУ, но в семье было решено, что я поеду в Тарту и буду жить в доме у сестры, под ее присмотром. Габовичи не возражали, у них постоянно кто-то жил, кормился, – бедные студенты, а то и давно выгнанные из университета люди, старящиеся в приживалах. Когда я стала упираться, мне впервые открыто сообщили, что я – еврейка, а евреев в МГУ принимают только три процента, я не поступлю и буду травмирована на всю жизнь.
Я билась и сопротивлялась изо всех сил, я хотела в Москву и задумала даже бежать.
Но тут, перед самыми вступительными экзаменами в университет, сестра с мужем развелась и из Тарту уехала. Я думала, что теперь никто меня не заставит учиться в этом городе. Напротив, оказалось, что теперь причины ехать в Тарту только разрослись. Боря, восьмилетный сын моей сестры, почему-то был отдан на время отцу, хотя его отец в нашей семье был объявлен негодяем, с которым запрещено было даже здороваться. Так вот, мне надлежало именно что ехать в Тарту, постоянно видеться с племянником, оберегать его от отца и при этом с самим отцом, разумеется, даже и не раскланиваться. Борю я очень любила, готова была его защищать, мне была нарисована картина вопиющего ада, в котором оказался несчастный ребенок, и я сдалась.
В Тарту меня сразу разыскал Женя, бывший муж моей сестры. Я не поздоровалась, не отвечала ему, но выслушала.
– Лилечка, – сказал он мне, – ты живешь в семье безумцев. Ты единственная нормальная, не заражайся, не губи себя. Тарту очень маленький город, здесь есть только два дома, куда будут стремиться все твои сокурсники – наш дом и дом Лотманов. Если ты объявишь мне войну, то от тебя отвернется весь филфак, с тобой будут бояться дружить, наоборот, будут хвастаться враждой с тобой. Тебе дадут самую плохую комнату в общежитии, тебя не зачислят в семинар Лотмана, ради которого едут учиться в Тарту. Пожалуйста, переезжай к нам, у тебя будет отдельная комната, будешь общаться с Борей, хочешь, не будешь со мной разговаривать. В нашем разводе с Зоей нет ничего, что касалось бы других людей. Люди поженились, потом разошлись; возненавидев меня, ты ничего не исправишь, не поможешь Зое, но ты наверняка превратишь свое существование в этом крохотном городке в непрекращающийся кошмар. Подумай, если бы я был чудовищем, то мне не отдали бы Борю! Неужели они, твои родители, этого не понимают? Зачем они отправили тебя сюда на заклание? Зачем они заставили тебя отвечать за неудачи сестры?! Ты-то чем виновата?!
Дальше для меня начались пять лет каторги, отторжения, высокого, почти невыносимого градуса ненависти моих сокурсников. После обожания одноклассников это было сначала удивительно, потом страшно. Я не здоровалась с Женей, забирала Борю и гуляла с ним по городу; после первого и второго курса брала его с собой на фольклорную и диалектологическую практику, где он однажды с гордостью принес огромную рыбу и сказал, что ее подарили ему рыбаки. Мы рыбу пожарили и съели, а через час стали по очереди умирать, тут Боря признался, что нашел рыбу на песке довольно далеко от берега. Я любила его, как любят младшего брата, всем сердцем. Так длилось довольно долго, пока мне не позвонила сестра:
– Представляешь, он мне сейчас заявил, что любит тебя больше, чем меня. Тебя, какую-то тетку, больше, чем родную мать! Ну, мы еще посмотрим! Он тебя возненавидит, я тебе обещаю!
Незадолго до смерти Жени, несколько лет назад, мы с ним увиделись в гостях и попрощались; он знал, что умирает, и я это знала, мы не обнялись, мы только пожали друг другу руки, и – поразительно – я увидела в его глазах ту же жалость к себе, жалость почти до слез, словно мы с ним по-прежнему стояли в 1967 году на летней улице перед Тартуским университетом.
Рыбак молчит, не знает, как утешить, и гладит, гладит, гладит рыбий мех.
Напротив сидит девочка; опустила ноги в прорубь и болтает ими, не страшась потерять сапожок, а то и оба.
– У меня так болит голова, – говорит девочка, – что я не смогу рожать.
Черно-белый декабрьский мальчик веткой вычерчен на снегу.
Рыба обнимает сапожок девочки и прижимается к нему лицом. Чешуйки рыбы покрывают черепицу города.
Охотник прицеливается и попадает белке точно в глаз, сбив выстрелом снег с ветвей. Оснеженная белка встряхивает контужеными ушами, мнет в пальчиках комочек снега и не знает, как остудить оплавленный ожог.
– У меня так болит голова, – повторяет девочка, – что я не смогу рожать.
– Разве ты тяжела? – спрашивает, наконец, рыбак.
– Нет, – опускает девочка руки в воду. – Я уже привыкла.
Черно-белый декабрьский мальчик встает и выдергивает из кармана красную лыжную шапочку с красным помпоном.
Белка умерла, но не забыла жжения, обуглившего свет. Заскорузлая ветка с вывернутыми суставами – вечно протянутая для подаяния – скопила большой кусок снега, но не дотягивается до белки. Охотник наклоняется над белкой и говорит:
– А сердце бьется, сердце бьется!
И прячет белку у себя на груди и согревает ее своим дыханием. И рыба ворочается и вздыхает во сне в садке у рыбака и ждет своего возлюбленного, который целует сапожок девочки.
– Пусть ей пересадят мое сердце! – кричит охотник, обняв белку что было силы, и бьет сапогом в лед, как в дверь, которую закрыли на все замки.
– Разве у тебя есть сердце? – говорит рыбак.
– Ему нужно открыть, нужно открыть! – кричит девочка и ныряет под лед и подплывает снизу к тому месту, где сапог охотника, и царапает и кусает лед, а рыба трется жабрами о ее щеку, как если бы возлюбленный утром обнял ее и потерся отросшей за ночь щетиной – родной, колкой, сладостной, домашней, а она бы отвела голову, подставляя шею, и увидела тогда в окне белую церковь, выскобленную как покойник, с рождественскими глазами.
– Ему дали медаль, будто какой-нибудь собаке! – Маша кусает собственную руку, больше никого нет рядом, только мелкая нервная волна жирными каплями облепляет ее, как кастрюлю. Маша не может остановиться, она кусает свою руку до крови. Теперь руку придется зашивать, а ведь они так хотели отдохнуть – Маша и Карина!
– Карина, Карина, – кричит Маша, но Карина не отвечает; на спасательном круге ее отнесло за буйки, и акулы, почувствовав запах теплой домашней Машиной крови, подплыли к Карине.
Маша-то плещется у берега, а Карину отнесло за буйки. Плавает теперь красавица Карина на круге как ни в чем не бывало, только голову уронила на грудь, а ног-то под ней и нету, одна бахрома – так живут в океане большие медузы с синими холодными сердцами.