Валтасар. Автобиография - Славомир Мрожек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько часов после перерыва в пятнадцать лет — слишком мало. Стояло жаркое лето, на следующий день я уезжал в Варшаву. Внешне Влодек остался прежним, но характер изменился. Он сдал партбилет и мучился, что его добрая воля, энтузиазм и молодость растрачены зря.
Хердеген уговаривал меня принять участие в приемах у Влодеков по четвергам. Я смертельно этого боялся, потому что в то время был совершеннейшим дикарем. В школе я еще как-то приноравливался к своему окружению и поддерживал приятельские связи, правда немногочисленные. Но на архитектурном совсем одичал.
Однако искушение оказалось очень уж сильным. В восемь вечера мы с Лешеком стояли перед дверью на последнем этаже второго флигеля в доме 22 по Крупничей улице[69].
Никого из присутствующих, кроме Лешека, я не знал. Только позже начал различать отдельные лица. Жену Влодека, Виславу Шимборскую[70](потом они развелись), молодого лысого мужчину в мундире, журналиста (кажется, он единственный был при галстуке) и его жену, какого-то гладколицего юношу в студенческой фуражке. Было еще двое или трое «в штатском» и несколько женщин. Все оживленно разговаривали, слышался смех; пили умеренно. Тон задавал Адам.
— Декадент, пришел-таки! — воскликнул он, завидев меня.
Как выяснилось, Лешек уже раньше, рассказывая обо мне, употребил это или, может быть, близкое слово. Подхваченное Адамом, с его легкой руки оно стало моим прозвищем. С тех пор год или два меня называли «декадентом».
За весь вечер я так и не выдавил из себя ни слова. На все попытки вовлечь меня в разговор отвечал «немым» взглядом, за которым скрывалось безмерное отчаяние от собственной нелюдимости — она в ту пору достигла предела.
Я продолжал изучать архитектуру. Все чаще прогуливал лекции, но с октября до конца ноября прошло слишком мало времени, и пока это уберегало меня от неприятных последствий. Однажды мне пришла в голову мысль — показать свои рисунки Тадеушу Бжозовскому[71], в то время ассистенту на факультетской кафедре графики. В здании было темно и пусто, и я попал к нужной двери только после долгих блужданий по этажам и коридорам. Постучал, и сердце сильно забилось.
Тадеуша Бжозовского я знал по лекциям. Но там его всегда окружали студенты. Бжозовский говорил тихо и подчеркнуто вежливо, так что непонятно было — серьезно он относится к собеседнику или, может быть, насмехается. Но здесь, в этой огромной комнате — такой большой, что свет торшера почти не рассеивал мрака, — он принял меня тепло, даже сердечно. У меня мгновенно возникло ощущение, будто мы давным-давно знакомы. Потом я понял, что в то жестокое время на людях он вел себя с повышенной осторожностью — Бжозовский был на двенадцать лет старше меня и намного опытнее. Это укрепляло уважение к нему и одновременно придавало уверенности. Вскоре я потерял его из виду. Не знаю, подружился ли он с кем-нибудь, но надеюсь, что да. Человек он был чрезвычайно общительный.
Художники, писатели, люди искусства… Эта тема занимала меня с малых лет как всякого более или менее интеллигентного поляка. Они парили в сферах, можно сказать, неземных и не имели с нами ничего общего. Они страдали по причинам, мне непонятным. Лишь подрастая, я начинал понимать, что они переживали за Польшу. Главным образом, из-за ее зависимости от трех государств: Австрии, Германии и России. Но никто не видел их собственными глазами. В том числе и я.
После войны в Кракове начал выходить еженедельный журнал «Пшекруй», популярный и среди учащейся молодежи. Мы восхищались лаконичными афоризмами Константы Ильдефонса Галчинского[72]в рубрике «Зеленая Гусыня». Это был писатель, как говорится, от бога, поэт, к тому же не нынешний, а еще довоенный. Лешек Хердеген хвастал, будто видел его в «Варшавянке»[73]. Так что теоретически Галчинского можно было встретить в Кракове. В школьных учебниках тоже появились писатели. Разумеется, польские, других учебники не признавали, хотя и были довоенными. По слухам, в нашем Кракове жили Кудринский[74]и Отвиновский[75]. Их тоже можно было встретить. Опять же теоретически. Но чтобы стать литератором — об этом я даже не мечтал.
Приближался новый, 1950, год и с ним — новогодние праздники. Я не знал, что делать. Первый Новый год после школы, а я совершенно один. О моей семье лучше не вспоминать, у Влодеков я еще не прижился, а Лешек Хердеген куда-то исчез. Если бы кто-нибудь надо мной сжалился и пригласил на бал, так я ведь даже танцевать не умел. От депрессии меня спас Тадеуш.
— Если тебе нечего делать, приходи ко мне в мастерскую. Флорианская… — и назвал номер.
Я сделал вид, что уже получил несколько предложений и теперь их обдумываю. А 31 декабря 1949 года пунктуально явился по указанному адресу. Флорианская тогда еще не была улицей туристов и бутиков. Из Флорианских ворот выныривал смешной трамвай и, едва протискиваясь между вековых стен, «несся» по рельсам к Рынку. Совсем как такса, чья «стремительность» странно противоречит ее росточку. На Флорианской было пусто. В Кракове в районе Рыночной площади тогда крутилось в сто раз меньше народу, чем теперь, — массовое празднование Нового года в многотысячной толпе под открытым небом изобрели только через пятьдесят лет. Все стремились успеть до «шперы»[76], а дворники уже поджидали опаздывающих, чтобы ровно в десять слупить с них праздничный штраф. Я вошел в дом и поднялся на второй этаж.
Окна мастерской Тадеуша выходили на улицу. Оба были плотно занавешены, впрочем, как и всегда, когда он работал, — Флорианская давала немного света даже днем. В комнате стоял характерный запах масляных красок, темперы и других принадлежностей живописца. Входная дверь отделялась от помещения шторой. И еще я с восхищением заметил, что перекрытия в мастерской не обычные прямоугольные, а, как в Средневековье, арочные.