Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да какой, к разэтакой мамаше, пентюх! Свободы в нем не хватает? – свободы «плюй на всех, а мы с папенькой и маменькой пупы земли». А мелочность – так со свободных тоже копейку не запросто слупишь – видимость только оказывают, что им море по колено.
А свобода от людского мнения – теперь ему известно, что это такое.
За что он точно пентюх, что оторвался от своего кряжа и лепится к ним, хочет притвориться таким, как они, – отчетливое чувство независимости от них казалось ему отчетливым представлением о том, кто такие эти они, – в них был и Беленко, и женщина в магнитофоне, и многообразная галерея всевозможных свободных, уверенных, что все у них как надо.
И конечно, трудно ему было перед ними выстоять – они-то среди своих, им и стены помогают. Это раньше, наверно, было: где человек воспитался, там и жил, никому поэтому в голову не приходило, что можно быть не тем, кто ты есть. А сейчас представления о том, что лучше-хуже, получаешь в одной среде, а пользуешься ими в другой, – попробуй тут не покачнуться.
И Дима со злостью подумал было о кино элегантности, которую невольно берешь за образец и которая сбивает людей с толку. Однако он тут же перерешил, что все дело в отрыве от корней: без этого никакая дурь не собьет тебя с ума. Фильмы всякие есть, мы же для подражания специально подбираем себе по вкусу. Кто же виноват, что у нас такой вкус!
Или кто-то виноват? Да нет, не кино нас сбивает, мы сами кидаемся, чтобы нас облапошили, просим – нам и дают, лапошат по дешевке. Входим в приемную швейной мастерской – ателье, а приемная эта называется «салон» – мы уже приосанились и готовы выложить на червонец больше. А на стенах элегантнейшие, беззаботнейшие супермужчины – кто отставил сигарету, кто согнул острое колено, кто красиво принахмурился, а кто пронзительно улыбается. И от их умопомрачительной свободы мы, пентюхи, тоже в наших пиджачках начинаем щуриться, подбочениваться, готовы последнюю копейку поставить ребром, только бы не разоблачить своей гусиной сущности, не раскрыть, что и без того ясно: что мы не лейб-гусары, а трудовые люди.
Но нам так хочется притвориться беззаботными гусарами (проще – жуликами), попритворяться, что нам море по колено, не идем по жизни, а порхаем, – так хочется, что благодарим за каждую возможность. Мы заплатим вдвое, притворитесь только, что считаете нас не то богатыми бездельниками, не то богемщиками, не то еще кем-то – конкретности мы не хотим, как не хочет ее Беленко, потому что у нас ее нет, – это была бы слишком грубая лесть, вроде как майора назвать «товарищ генерал-майор».
Пусть официант обратится к нам как к прожигателям жизни – мы немедленно прожжем месячную зарплату; пусть на витрине или в рекламе лакированная… Да вот, пожалуйста, на столике с полуампутированными ножками брошена рекламная туристская брошюра, которую сам же Дима и притащил сюда, – все блестит, все красочно, очищенно, как никогда в жизни не бывает, но ведь нам, пентюхам, того и надо. «Комфортабельный экспресс быстро домчит вас…» – обыкновенный автобус, но, пожалуйста, говорите, что мы ездим в экспрессе, – видите, мы уже сомлели от счастья. Вот разноцветная женщина с красивым порочным лицом в окне машины – высунула локоть, развевается шарфик, который не пошел и не купил, а за машиной – цветные журнальные просторы – и мы, пентюхи, уже растаяли, сейчас потечем, кто-то притворился, будто думает, что мы с такими бабами разъезжаем по таким просторам. И брошюрку-то эту Дима сам привез Юне из туристской поездки, желая придать себе больше весу, как бы намекнуть на свою связь с той бабой и машиной.
Мы, оторвавшиеся от своей корневой системы, мы уже не соображаем, что наши живые просторы и бабы во сто раз лучше и роднее нам. Те, рекламные – они же из пластмассы сделанные. Простой даже гордости в нас нет – пусть притворится кто-нибудь, что мы походим на фотообразец, который сами же стребовали с него, – мы на карачках за ним поползем, а настоящее свое запихаем куда-нибудь под кровать, пока не заметили.
Вот беззаботная парочка в теплоходном ресторане обсуждает меню, скатерть, посуда – все сверкает, почтительно склонился официант, – и ты, пентюх, будь ты сто раз уважаемый врач, известный у себя в городе, облеченный доверием человек, – сердце у тебя сожмется от той свободы, с которой у него распахнут пиджак и с которой он обращается к официанту. Вот что значит оторваться от своего. Для нас последний довод: где-нибудь в Париже так делается. И сколько у нас парижей – сплошные парижи. Главный довод для нас – «пользуется популярностью», – у кого, за что – неважно, – все равно вырвем из рук.
Взять его пресловутую застенчивость, – так ведь всякий хороший человек, общаясь с людьми, испытывает некоторое затруднение, боится обидеть их, что ли. Но сам он был бы вполне способен скрывать свою скованность, если бы не считал, что она должна им понравиться, расположить к снисходительности, – наивное, мол, дитя природы, конечно, теряется перед этаким блеском, который мы излучаем. Стоит оторваться от своего кряжа, и обязательно будет так: будешь не судить о них , а угадывать, как они о тебе судят (последнее «они» предполагало, кажется, всех самодовольных).
А кстати, интересно: что они о нем говорят? Он подошел к двери и прислушался, – он как-то совсем выпустил из виду, что подслушивать ниже его достоинства. То, о чем он сейчас думал, так укрепило его в своих глазах, что ему не было страшно, – ему как будто казалось, что он невольно внушает некоторое почтение. Его обличения представлялись ему такими свежими и верными, что он почти рассчитывал потрясти ими Юну, поразить ее остротой своего взгляда. Он уже как бы мысленно подсказывал Юне оправдательную речь, можно что-нибудь скромное: знаешь, Дима очень хороший, очень умный парень, но очень самолюбив. Ну, или там: очень хороший, очень умный, но как выпьет – дурак дураком. Это тоже можно, в этом даже есть свой шик.
Но слишком много было бы для него чести – служить предметом их беседы. Говорили они о чем-то неизвестном и говорили совсем по-домашнему, еще и посуда какая-то позвякивала – Юна, наверно, готовилась к чаю.
– Я, кстати, тоже чуть не получил выговорешник, пятое-десятое, – с улыбочкой в голосе сказал Беленко и подытожил, уже откровенно смеясь: – Но это детали.
– И не в этом суть, – закончила Юна со смехом – ну абсолютно непринужденным! – как смеются над тем, что совершенно тебя не касается.
Диму как будто вытянули кнутом. Он отскочил от двери и быстро заходил, почти забегал по комнате. Девушка может подтрунивать над тобой, только если это носит характер заигрывания, вызова на ответную шутку. Но если она просто смеется над тобой, как над посторонним, да еще и с посторонним, – худшего позора нет и быть не может!
Весь вечер наконец открылся ему во всей позорной истине – во всей и более того. Какого идиота он разыграл! Сейчас он с радостью растворился бы в воздухе, вытек в форточку, как дым испепеленного рулета, но, к несчастью, это было невозможно. Но невозможно было и остаться, он не мог бы говорить с ней, да что там – просто смотреть в глаза.
Что же делать? И притом немедленно! Театрально покинуть квартиру, вот так вдруг, ни с того ни с сего, – полный идиотизм. Такое всегда было ему не по силам – смотреть в лицо и не прощаться. Но ведь не оставаться же из-за этого! Лучше всего, конечно, было бы уйти как бы по-хорошему – все, мол, пора, сидят-сидят, да и уходят. Но тогда придется говорить с ней, смотреть в глаза, держаться как ни в чем – он этого не мог. Да-да, серьезно, он не мог этого. И не мог тоже постигнуть, как это можно: разговаривать с человеком по душам, серьезно кивать, а потом смеяться над ним, будто ты его знать не знаешь.