О современной поэзии - Гвидо Маццони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это мотет из второй книги стихов Эудженио Монтале «Обстоятельства» (1939)181. Вероятно, читатель, не привыкший к всемирному языку современной поэзии, сочтет его непонятным. Знай он структуру сборника, он бы догадался, что «ты», к которому обращается первое лицо, – та же несущая спасение женщина, что и во многих других стихотворениях поэта, тогда он понял бы общий смысл первых двух строф: вдали от любимой «я» боится потерять надежду еще раз увидеться с ней; «я» задается вопросом, не являются ли события, которые отвлекают его от воспоминаний об этой женщине, знаком того, что она умерла, или это искаженный, слабый отблеск ее образа проступает из прошлого. Но при чем тут лакей, ведущий на поводке шакалов? Как связаны слова в скобках в конце стихотворения и его предыдущая часть?
Мотет был написан в 1937 году. В феврале 1950 года Монтале напечатал в «Corriere della sera» статью под названием «Два шакала на поводке», в которой он рассказывает о некоем Мирко, «знаменитом поэте, который нынче сменил профессию», и о его коротких стихотворениях, которые несколько лет пролежали в кармашке жилета и которые адресованы женщине, Клиции, живущей от него на расстоянии трех тысяч миль. Летним днем Мирко прогуливался под портиками Модены, погруженный в мысли о ней, не желающий ни на что отвлекаться. Вдруг перед ним возникли две странные собаки, которых вел на поводке старик в лакейской ливрее. Мирко остановился спросить, какой они породы, на что старик ответил, что это не собаки, а шакалы. Банальные слова, но не для Мирко, потому что Клиция любила забавных животных, а старик, произнеся слово «шакалы», оживил образ Клиции. С тех пор Модена и шакалы связаны с воспоминаниями об этой женщине: «А вдруг это ее посланники, явившиеся как по волшебству? Вдруг это знак, скрытая весть, сеньяль, как в поэзии трубадуров? Или этого всего лишь галлюцинация, предвестники увядания Мирко, его близкого конца?» Спустя некоторое время Мирко написал две первые строфы мотета, затем добавил к ним третью и заключил ее в скобки, чтобы отделить описанный эпизод и сменить тон, выразить «удивление, вызванное дорогим и далеким воспоминанием»182.
В статье из «Corriere della sera» Монтале с иронией вспоминает растерянность первых читателей перед столь неясным переходом: «„Кто хозяйка шакалов?“ – спрашивали одни; „При чем тут Модена? Почему Модена, а не Парма или Вогера? А человек, ведший шакалов? Это слуга? Или ходячая реклама?“»183 Впрочем, что может понять средний читатель, читатель, незнакомый с биографической подоплекой, – тот, кто прочел «Обстоятельства» в издании, выпущенном в 1939 году, тот, кто не изучает творчество Монтале? Он поймет ситуацию в целом, поймет, что «я» связан с женщиной, которую он отчаялся снова увидеть, уловит смысл второй фразы, догадается, что шакалы не аллегория, а реальное явление, как-то связанное с предшествующим текстом; тем не менее буквальный смысл стихотворения останется непонятным, пока не появится некий внешний по отношению к нему текст, объясняющий самое потаенное в жизни частного человека – свободные ассоциации. Текст родился из метонимии, которая выделила из целой жизни серию не связанных между собой сцен, словно стихотворения – это земли, поднявшиеся из недоступных взору биографических глубин, как будто в тексте о многом умалчивается – как на странице дневника или в письме любимому человеку. Сравнивая шакалов с сеньялем, Монтале толкует заключительный образ в обратном смысле: использование сеньяля характерно для Gesellschaftslyrik трубадуров, для общественного ритуала, согласно которому факты личной жизни вписываются в строгий надличностный свод правил, когда случайное приручают, а не превозносят. Так и статью в «Corriere della sera» нельзя сравнивать с разó, то есть c прозаическими текстами, которые в манускриптах трубадуров нередко сопровождают стихотворения, проливая свет на причины их появления (порой полностью выдуманные). Концовка стихотворения является непонятной, и дело не в том, что Монтале отсылает к некоему своду правил, не давая ключей для его прочтения, а в том, что, опустив логический переход между второй и третьей строфами, он впускает в текст риторику частной переписки, которая не подчиняется надличностным законам публичного высказывания и которая благодаря этому может пролить свет на самые потаенные подробности внутренней жизни автора. Мотет Монтале – удачный пример крайней автобиографической лиричности, которая, как говорил Фубини, рассуждая о Леопарди, не организует полученные опытом данные, а переносит их на страницу.
За последние два столетия радикально субъективная и крайне персональная поэзия стала нормой, изменив горизонт читательского ожидания до такой степени, что сегодня мы ощущаем глубокое различие между подобными лирическими стихотворениями и большей частью автобиографических стихотворений, которые я могу лишь весьма обобщенно назвать «досовременными». Первые кажутся нам куда более личными, чем вторые, потому что они описывают внутреннюю жизнь невероятно подробно, с невиданной прежде стилистической свободой: если практика отсылок к частной жизни в целом присуща субъективной европейской поэзии, то лишь в современную эпоху эти отсылки носят настолько частный характер, что их оказывается невозможно расшифровать. В досовременную эпоху во всех аллюзиях имплицитно или эксплицитно присутствует социальный контекст, даже если общество состоит всего из двух человек – например, в текстах, адресованных второму лицу, в стихотворениях на случай или в стихотворной переписке. Подобные примеры можно найти в «Одах» Горация (I, 33):
Albi, ne doleas plus nimio memor
inmitis Glycerae neu miserabilis
decantes elegos, cur tibi iunior
laesa praeniteat fide.
Insignem tenui fronte Lycorida
Cyri torret amor, Cyrus in asperam
declinat Pholoen: sed prius Apulis
iungentur capreae lupis,
quam turpi Pholoe peccet adultero.
Sic visum Veneri, cui placet imparis
formas atque animos sub iuga aenea
saevo mittere cum ioco.
Ipsum me melior cum peteret Venus,
grata detinuit compede Myrtale
libertina, fretis acrior Hadriae
curvantis Calabros sinus.
Альбий, полно терзать память Гликерою,
Вероломную клясть, полно элегии,
Полуночник, слагать – знаю, затмил тебя
Мальчуган у отступницы.
К Киру пьяная страсть жжет Ликориду. Лоб
Узкий хмурит она. Кир же к Фолое льнет,
Недотроге, – скорей волки Апулии
Коз покроют непуганых,
Чем Фолоя впадет в грех любострастия.
Знать, Венере дано души несродные
И тела сопрягать уз неразрывностью
По злокозненной прихоти.
Открывалось и мне небо любви, но был
Я Мирталой пленен, вольноотпущенной:
Притянула меня яростней Адрия