О людях и ангелах (сборник) - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты на меня так не глазей, а то я оробею.
– Сколько ты огрёб, калека? – спрашивает.
– А ты посчитай. – И стакан ему подаю.
Он стакан взял и снова смотрит.
– Посчитай, – говорю. – Всё перечти: какой я при отце любимый сын, сколько пирогов за жизнь не попробовал, сколько вши с меня мяса по окопам съели, сколько с ноги своей костяной счастья поимел! В какой валюте мне это выведешь?!
А щенок, глаз с меня не сводя, стакан сглотнул и слезу выпустил – небось, первый раз причастился. Ну и я опрокинул – прошла, родимая, как ангел босыми ногами. Помолчали, покрякали. Мишка и говорит:
– Гнида, ишь какую флешь выстроил – не подступишься!
– Эх ты, – отвечаю. – Каждому час придёт своё рвать. Вот ты нынче прозевал, так в другой раз изо рта ломтя не выпустишь. А за науку, небось, тоже рассчитаться следует, так что – квиты. – И наливаю, уже по целому. А щенка румянец пробил, гляжу – он за стол присел и скулу подпирает. – Меня, – говорю, – жизнь обвешивала, зато теперь поди обскачи меня на козе! И тебе колотушки на пользу – гибче станешь…
А зверёныш как тявкнет:
– Отколотился! – И стакан – в кулак.
Выпил махом и задохал.
– Что украл, – говорит, – то уж чёрт с тобой! Но если где опять нашкодишь – все заначки, что скопил, на твои же похороны пойдут!
Я ему сухарик протянул, чтоб занюхал, а сам думаю: не-ет, щенок, ты пока до волка не дорос, ещё в моих хвостах походишь! Ну а ему загибаю ласково:
– Вот и славно. Какой из хромого хозяин – бери вожжи да правь!
Выпил и разлил из бутылки остатки. А Мишка бухтит:
– Что ты под себя грёб, то матери и тётке Ане хребтом на семью добывать пришлось.
– Хребтом – дело не зазорное, – отвечаю.
Он было дёрнулся вскочить, но я удержал: не петушись, мол, без толку. Ну, выпили по последней, а там гляжу – щенку уже через губу не переплюнуть, слюну глотает и, по всему видать, сейчас мне комнату загадит. Я его к двери подтолкнул, мол, пойдём-ка воздухом подышим, на завалинке и речи доскажем. В коридор вышли, там я Мишку вперёд себя пропустил как бы со всем уважением. Идёт он, словно тряпичный, а как на лестницу ступил, чтобы на первый этаж сойти, я его сзади за лодыжку клюкой и подцепил. Покатился Мишка вниз, сосчитал лбом все ступеньки. Тут его и вывернуло. Выскочила на грохот из кухни Наташка, встала над щенком и трясётся, как травка, а тому носа из блевотины не поднять.
– Поздравь сына, – говорю, – окрестился в кривой купели.
Такая ему наука, чтобы нюх не терял. В отместку он, правда, раз крепко сподличал (выучился он такому свисту, что, как два пальца в рот заложит, так и здоровая нога от меня отказывается): я за домом сушняк с яблонь жёг, стоял, костылём угольки помешивал, а он вдруг как зальётся, я на жар – плюх! – руку до локтя опалил. Но о деньгах Мишка больше не вспоминал. Так жили помаленьку дальше, и быльём всё замуравело…
А через год отец заявился. Полдня меня колотило – а ну как Мишка донесёт или Машка Хайми своё отродье представит? Тогда мне – каюк. Так-то я для Семёна – мусор, он меня и в уме не держит, дескать, голова у него не помойный ящик, чтоб родного сына помнить, ну а если доложат, то – прощай, родина! Однако пронесло. Он такую пургу намёл – не до меня было. Полдня только и побыл: забрал Мишку в Питер и снова как в омут. Так что Машка про его приезд и прознать не успела… Я на другой день свою столярку сторожил – так, лапоть, размяк, что беду пронесло, – три балки лиственничные Федьке Худолееву всего за два стакана отдал. Вот жаль какая! На свои пришлось недопив снимать… Домой пришёл весь досадный, застал Наташку в кухне: что, мол, говорю, на бобах осталась? Сыночек-то сгиб, как в сушь гриб! Она глаза – в пол и сама – к дверям… Я её за руку поймал и ломаю.
– Я через тебя ещё не то терпел. Охотка у меня до тебя была, небось помнишь? Так ты нос воротила, а мне Семён бока вытирал по-отечески – ромашки из глаз сыпались!
– Пусти…
– Небось, рада была защитнику? – И ломаю её так, что вьётся вся. – А теперь и тебе он – солью по мясу. Больно? То-то! Нынче ни его, ни Мишки нету – черти унесли! Нынче – моя воля!
И так ей руку вывернул, что она передо мной на коленки – шлёп!
– Ладно, – говорю ей, – ступай, блаженная, помолись на ночь. Осенью пойдёшь на рынок яблоками торговать!
Отпустил её, а она с коленок встать не может – качается и воет белугой.
– На погосте живучи, всех не оплачешь, – говорю и пошёл до своей кельи.
Как утром проснулся, первым делом про балки вспомнил. Нашла, думаю, проруха, а ведь мог бы руки погреть, хрен сухоногий! И к куме было бы с чем заявиться дурака попарить! У меня дело строгое: кто с собой доски-реечки тянет – наливай, так и не вижу, а за балки, не раскиселись я, наливой бы Худолееву не отделаться. Он на все руки мастак – калымщик, – и через спасибо с маслом у него всегда на манжете рублики. Ну да ладно, не последний случай.
Без бешеной родни пошла у меня жизнь гладкая. Со старухами разговора нет, у них ко мне интерес неприлипчивый – кручу, что хочу. Бесконвойный я… Месяца через два прислал Мишка первое письмо, а в нём – адресок питерский, где он с дедом проживает. То-то клушам радость! С тех пор я Наташке с Анькой вовсе сторона – у них заботы важнее нет, как посылочки собирать с домашними разносолами. Наташка ещё к каждой весточке приписывала: как случится, соберись, мол, до родного крыльца – погостить. Как же, надо ему здесь околачиваться! Крылышки расправил и – по ветру… Ну а с Машкой дорожками в городе схлестнёмся, так та моську воротит, будто я какой голый труп для осмотра стыдный, а саму, небось, свербит забота, как бы по моим болячкам пройтись, чтобы я чулком вывернулся. Только нет у неё на меня зацепки, какая при Семёне была. Ну так и пусть в желчи кипит.
А Мишку на третий год надуло-таки ветерком. Заехал домой по дороге с Крыма, где на каникулах в море плескался. Наташка над ним, как над клумбой, порхала, несла с рынка поросятину, гречишный мёд, творожок, не жизнь устроила – сплошной зефир в шоколаде. Только он уже не тот был, что прежде – телячье в пелёнках оставил. Погостил Мишка четыре денька, а на пятый заскучал и – с рюкзаком за дверь. Так что выдернуло его, стало быть, с клубнем из Мельны. Раньше слаще морковки ничего не ел, а что слаще, то ему – изюм. Теперь у Семёна стал тёртый-катаный, нюх уже не щенячий: дед всё, что за жизнь нагорбатил, небось, ему отпишет, так что знает Мишка, кого приветить нынче… А подумать если: зачем ему? Цел зверь, зубаст, ему в жизни, как отцу с Алёшкой, всё за так отойдёт – только взглянет, и связываться охоты нет. А мне что положено и то дёснами ухватывай! За всякий кусок – хитри! Сколько я Машку петлёй давил, сколько на бабьи ласки рубликов извёл, а Наташка за Алексеем ноги б до зада стёрла, скажи ей только, что жив-здоров и в какую сторону идти следует.
И другим, и третьим летом Мишка снова приезжал. Но опять же – на считаный денёк. Побаловались мы с ним на его щедроты водочкой, оказалось, он и в этом деле намастачился – пьёт, как квас, и ничегошеньки. Небось, то вся его университетская наука… А осенью нежданно привёз он Семёна в сосновом пальтишке, и уложили мы его в земельку на наш зотовский пятак, рядком с братом – пусть там счёты сводят.