Варшава, Элохим! - Артемий Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос офицера кольнул слух:
– После казни, свидетелем которой вы стали… взывать к ваш здравый смысл… Играть в Жанну д'Арк небезопасно, фрейлейн видеть нас в работа… вы еще так молод и привлекателен…
Гауптштурмфюрер впился глазами в красивое веснушчатое лицо девушки; затаив дыхание, прислушивался, пытаясь понять, полностью созрела его жертва или еще нет, принюхивался, незримо нащупывал своим длинным языком ее пульс.
– Нет ни малейший желание тратить на вас, любительницу этих ничтожеств, свой время.
Офицер поднялся с табурета, подошел к столу, на котором поблескивали орудия пыток, открыл нижний ящик и выложил оттуда лист бумаги с маленьким сточенным карандашом.
– Все члены организации… и координаты спасенных юде… адреса их убежищ, понимаете? Имена и адреса. Только это.
Только это? Забавный. Только это, Господи, какой же он дурак… Это, наверное, такая психология допроса…
Немец достал из кармана серебряный портсигар, сжал в губах сигарету – огонек клацнувшей зажигалки мерцнул в темноте, – затянулся с большим аппетитом и вышел, оставив девушку наедине с унтером. Эва смотрела на карандаш: обрубок грифельной деревяшки лежал на желтом листке бумаги и отбрасывал крохотную тень – плоскую, как от мышиного хвоста. На этом желтом прямоугольнике можно написать любовное письмо или записку в кондитерскую. Или текст молитвы. Можно сделать самолетик или то, что он просит… ТОЛЬКО это и больше ничего. Ничего. Только это.
Вскоре лязгнул засов камеры, офицер закрыл за собой дверь, хромовые сапоги блеснули вулканическим стеклом. Увидев, что медсестра стоит все на том же месте, он перевел взгляд на помощника. Тот отрицательно качнул головой.
Офицер почесал мизинцем холеную бровь и зевнул:
– О, как будет угодно… Paul, ruf unsere Leute an und hol dir eine Flasche Cognac[21].
Унтер ухмыльнулся и вышел в коридор.
Часа через два немцам надоело насиловать Эву. Она уже давно не сопротивлялась, только тихо мычала, а потом и вовсе смолкла, захлебнулась в собственных криках-слезах. Девушка лежала на полу вдавленным в грязь лоскутком. Несмотря на пылающее тело, ей было очень холодно, и не потому, что лежала на бетоне, просто в ней что-то потухло, сбилось, переиначилось и смешалось, как при высокой температуре, когда собственной руке огненный лоб кажется ледяным.
Гауптштурмфюрер подошел и за волосы приподнял ее голову. Посмотрел в упор: по движению влажных ресниц над закрытыми глазами понял, что женщина в сознании.
– Теперь поумнел?
Эва открыла глаза, зрачки невольно расширились, будто она посмотрела в темноту, а затем снова опустила веки. Гауптштурмфюрер ударил кулаком в переносицу – не сильно, чтобы не потеряла сознание, девушка, не издав ни звука, обмякла. Гестаповец закружил по камере:
– Как же мне надоел этот сука… Paul, erhebe diese Arschgeige, lass ihr hängen und brich dann die Arme… Und lass dich nichts entgehen, Kerl… Ich komme ungefähr in dreißig Minuten zurück, denn ich will mich dick fressen[22].
Угодливый унтер связал девушке кисти, поднял неподвижное тело и подвесил канаты за крюк, затем взялся за рычаг и начал опускать его – веревка натянулась, дернула руки Эвы, локти прогнулись в обратную сторону, трясущиеся ноги оторвались от пола, хруст сухожилий – девушку растянуло. У нее вырвался вопль, какой-то иссушенный, остаточный, хриплый…
Пауль с интересом взирал на неправдоподобно заломанные конечности – изучающе, внимательно, так, словно собирался сделать чертеж истязаемой жертвы. Вспоминал свои первые пытки: когда только попал в гестапо, было в диковинку видеть, как много может вытерпеть человеческое тело и характер, поэтому с большим интересом преодолевал законы этой анатомической физики, испытывая тела врагов Третьего рейха на прочность; нащупывал слабые места, наваливался на них своим растущим опытом и раскачивающимся остервенением, старался подмять как можно быстрее, засекал время, ставил собственные рекорды, а иногда просто смаковал сам процесс или щеголял мастерством – когда перед капитаном, а когда перед самим собой. Подавляющее большинство ломалось сразу, при одном только виде инструментов для экзекуций – их он воспринимал как издержки службы, рутину, которую ковырял ленивым пальцем, чаще всего без особенного энтузиазма. Все выжидал, когда наконец попадется сильный соперник, настоящее препятствие, которое могло бы стать испытанием его профессиональной многоопытности. Побежденным Пауль оказывался редко – за все время службы набралось около десяти случаев, когда поляки или евреи одерживали верх и не выдавали требуемой информации. Чаще всего старались прибегать к хитрости: пытались вести по ложному следу, наговаривали на пустоту – на несуществующих людей, кто-то изощренно и тщательно, продуманно (у них получалось иногда выиграть время), другие делали это наивным рывком и слишком очевидной ложью (от такой лжи пытка еще больше раздухарялась). Самыми редкими типажами являлись те, кто отмалчивался либо держал себя с вызовом, щелкая по лицу палачей крепкими словами, разговаривая сверху вниз, несмотря на избитую физиономию и лужу крови под своими ногами. Таких было трое. Последний попался месяц назад, парень из Гвардии Людовой, который, даже превратившись в калеку, в какое-то шамкающее, шелестящее и бесформенное убожество, уже впадая в беспамятство, почти в сумасшествие, все-таки не захотел назвать нужные фамилии, все только поскрипывал каким-то жутким, злорадным и умирающим смешком, храбрился, говорил, что ему только щекотно, – все эти истязания длились до тех пор, пока у поляка не остановилось сердце, которое не выдержало слишком длительного напряжения и болевого шока.
Наметанный глаз Пауля быстро определял, как далеко тот или иной тип сможет зайти, насколько много способен вынести. Когда унтер шел по Варшаве, то перебирал каждого встречного, высчитывая его мерку. Вот этого модника-полячишку в коверкотовом пальто сразу видно, какая-то торговая шишка, наверное, фольксдойче, уж больно держит себя независимо… да будь моя воля, только прижму ведь к стенке, затрясется, хныкать начнет сразу… мать родную, наверное, сдаст, лишь бы откупиться… а вот этот напыщенный постовой, наш парнишка баварский, лет восемнадцать… хотя нет, судя по морде, из Австрии все-таки – терпеть не могу этих венских сук – ба-а, да только посмотрите на него, ну хоть монумент отливай, вот пристегнуть его наручниками сейчас, снять штаны да схватить щипцами за яйца… запоет, ну так засюсюкает – сапоги мои за радость почтет облизать… весь лоск слетит моментально. Унтер-офицер примерялся к людям и по памяти, перебирая в голове своих знакомых из родной деревушки в Швабии, неподалеку от Аугсбурга, он знал, никто из них не сумел бы выдержать его натиска: ни школьные учителя-зануды с их беспрестанными рассуждениями о морали, ни ханжа пастор с лицом онаниста в этой своей неизменно потной сутане, ни хмурый доктор в пенсне, ни пивовар Хельмут – бровастый крепыш-толстяк с разлапистыми ладонями, больше похожими на руки кузнеца; ни вечный заводила одноклассник Густав с непоколебимой репутацией отчаянной головы, который уже с детства отличался от остальных каким-то отпетым зубоскальством и неуемным гонором – то сиганет с мельницы в крохотный стог сена, то закинет дохлую кошку в окно поместья барона, то стрельнет из рогатки по лошади жандарма, так что та, ошалевшая, понесет и скинет полицейского – Пауль так и видел то, как бы молил у него о пощаде этот красноносый вихрастый Густав-бездельник, который служил сейчас где-то в тылу ефрейтером-обслугой на каком-то аэродроме и только знай себе заливал глотку шнапсом да окучивал местных девок. Гориллоподобный унтер не любил улыбчивого и стройного симпатягу Густава с самого раннего детства, так как не мог ему простить этой прочной популярности в любом возрасте и в любом коллективе, куда бы последний не попадал; на фоне любимчика девушек и парней Ганса неповоротливый Пауль со своей сплющенной ряхой и свиными глазками чувствовал себя особенно ущербным, поэтому многое отдал бы сейчас за то, чтобы к нему в камеру привезли этого провинившегося в чем-нибудь перед Берлином выскочку.