Мухосранские хроники (сборник) - Евгений Филенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Носорога видели многие, кто в то морозное утро спешил на работу или по каким иным бытовым надобностям, – веско промолвил Вергилин. – А городская газета опубликовала фотографии следов и комментарий главного научного консультанта нашего зоопарка. Так что сомневаться в реальности события не приходится.
– Как же он не замерз в такую пору? – спросил Кармазин отчаянным голосом.
– В нашем климатическом поясе январские морозы обычно не лютуют, – объяснил Вергилин. – И потом, это был шерстистый носорог.
– А, понятно, – сказал Кармазин, совершенно потерявшись. – И чем закончилось?
Вергилин пожал плечами.
– Чем обычно такие инциденты и заканчиваются, – проговорил он. – Открылась овощная лавка. Сердобольная публика скинулась на охапку зелени. Ну что там могло быть: салат, петрушка, сельдерей… какой-нибудь эстрагон. Животное с большой охотою схрумкало подношения, раскланялось с публикой и удалилось восвояси.
– Вы хотите сказать, – предположил Кармазин с видом полной покорности судьбе, – что прямо сейчас по городу может разгуливать реликтовый шерстистый носорог?!
– Нет, – твердо возразил Вергилин. – Такого я утверждать не стану. Ведь сейчас лето. Не самый комфортный сезон для шерстистых носорогов.
– И мамонтов, – иронически ввернул Кармазин.
– И мамонтов, – легко согласился Вергилин.
Они остановились возле углового здания, разумеется, двухэтажного, выкрашенного в бледно-голубой цвет, с металлическими козырьками над парадными подъездами, один из которых был наглухо забит корявыми досками, возле другого был изображен гималайский медведь с пивной кружкой, а сверху начертано было кривыми буквами: «Beer-лога», а также с неожиданно чистеньким почтовым ящиком, прямо над которым нависал, угрожающе скособочась, ветхий балкон. На перекрестке сиротливо торчал светофор, который по какой-то непонятной местной традиции не работал. Хотя и зачем ему было стараться? За все время, что они фланировали по этой улице с чудноватым названием, которое Кармазин безуспешно пытался удержать в памяти, им не встретилось ни одного транспортного средства, если не считать велосипедов, один из которых к тому же был трехколесный. Да и людей здесь было не в избытке, и все двигались частым шагом, имея вид самый озабоченный, словно старались как можно скорее покинуть эти места.
Большое серое животное с просторным кожистым воротником на шее, с двумя большими изогнутыми рогами на лбу и одним маленьким на рыле, точно так же мучительно размышляло, в какую сторону ему податься, только бы подальше отсюда. Чтобы как-то стимулировать мыслительные процессы, оно размеренно бодало бронированным лбом трепетавший от подобных проявлений симпатии светофор.
Кармазин застыл как вкопанный.
– Это же… – выдохнул он потрясенно.
– Ну да, – сказал Вергилин меланхолично. – Для трицератопсов сезон весьма подходящий.
За окном день сменился вечером. После вечера, как и полагается, пришла ночь.
Как и вчера, как и месяц назад.
Кармазин этого не видел и не знал. Он жил растительной жизнью. Ел, когда хотелось. Спал, когда валился с ног. Бриться перестал вовсе. Умывался, когда вспоминал об этом. Как всякое уважающее себя растение, он подчинил свое существование единственной цели. Для растения такой целью было плодоношение. Для Кармазина – его роман.
Весь мир сосредоточился для него вокруг царапанной, вытертой до голого дерева поверхности письменного стола. Ток времени измерялся не вращением стрелок часов, которые по всей квартире давно встали, а убыванием стопки листов чистой бумаги и, соответственно, приростом стопки листов бумаги исписанной.
Когда у Кармазина кончилось курево, он бросил курить. Затем опустел холодильник, и он едва не бросил есть. Но на голодный желудок не думалось, не работалось, и Кармазин впервые за последние дни вышел на улицу за продуктами. Там он узнал, что настала осень. Поэтому, когда он вернулся за стол, осень настала и в его романе. Герои с героинями ходили по мокрому асфальту выдуманного Кармазиным города, прятались под зонтами, поднимали воротники и кляли непогоду.
Так вот, ночь уступила место рассвету. Кармазин дописал последнюю фразу и поставил последнюю точку. Откинулся на спинку стула и с треском потянулся.
И понял, что создал гениальное произведение.
По-настоящему гениальное, без дураков.
Некоторое время он сидел тихонько, привыкая к мысли о том, что он гений и жить, как раньше, ему уже нельзя. Потом протянул руку к телефону, отключенному так долго, что время обметало трубку пыльным налетом, и набрал номер ближайшего друга, первого своего критика.
– У меня тут образовалось кое-что, – сказал он нарочито небрежно. – Не оценишь ли?
После обеда приехал друг. Они посидели на замусоренной донельзя Кармазинской кухоньке, распили два кофейничка и поболтали обо всякой ерунде. Потом друг забрал рукопись и уехал. А Кармазин слонялся по комнате, не зная, чем себя занять, пока не сообразил одеться и убрести куда глаза глядят.
Вечер он скоротал в кинотеатре, где в затмении напоролся на какой-то пустяшный индийский фильмишко с обязательными песнями и плясками. Нелепицы, творимые по ходу действия, внезапно пробудили в нем осознание того факта, что и его роман непременно будет экранизирован. Кармазин поневоле вообразил эту вертлявую, толстомясую индианочку, что, как умела, строила ему глазки с прыгающего в такт ее повизгиваньям экрана, в главной роли, в выстраданном, под сердцем выношенном, светлейшем женском образе. Ему едва не сделалось дурно. И понадобилось изрядное напряжение фантазии, чтобы вытеснить из памяти щекастую смуглую рожицу и впустить на высвободившееся место трепетный, одухотворенный облик этой самой… как ее?.. «графини Добринской».
Домой Кармазин пришел умиротворенный. И вскоре заснул.
Зазвонил телефон.
…Это был друг. Он долго сопел в трубку, не зная, с чего начать. А потом сказал, что роман Кармазина гениален. Что он выше всякой критики, что само имя Кармазина войдет в анналы человеческой письменности если не впереди, то по крайней мере где-то в непосредственной близости от имен Маркеса и Джойса, а мелочью вроде всех Мураками оптом и каких-нибудь Бегбедеров и Уэльбеков можно смело пренебречь. Под конец друг, здоровенный мужичище, весь в якорях и голых русалках, сменивший двух жен и схоронивший всю свою родню, гаубицей не прошибешь и танком не своротишь, заплакал как дитя и объявил, что счастлив быть другом такого человека, как Кармазин, и только благодаря этому претендовать на какое-никакое, а место в истории.
Кармазин слушал эти слова и тоже плакал от счастья и любви ко всему человечеству. Он думал, что теперь можно и умереть. Что было бы хорошо умереть прямо сейчас, не отходя от телефона, в минуту наивысшего блаженства. Но потом понял, что это окажется предательством по отношению к ближним. Не имел он права сгинуть прежде, чем напишет еще с десяток шедевров. Даже не напишет – а одарит ими цивилизацию и культуру! Прижимая к уху теплую пластмассовую коробку с хлюпающим оттуда другом, Кармазин ощущал себя титаном Возрождения. Он твердо решил прожить до ста лет и всю эту чертову прорву времени писать, писать и писать. Это был его долг, его святая обязанность перед будущим.