Гигиена убийцы. Ртуть - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы одна не в счет.
– Кто докажет, что я одна?
– Я докажу как дважды два: если бы еще кто-то, кроме вас, меня читал – именно читал, в плотоядном смысле этого слова, – то я давно был бы за решеткой. Ваш вопрос весьма интересный, но я удивляюсь, как вы сами не додумались до такого простого ответа. Представьте себе: некий убийца сорок два года скрывается от правосудия. О его преступлениях никто не знает, он стал писателем и прославился. Ему бы жить да радоваться, так нет же: этот безумец затевает бессмысленную игру с судьбой – бессмысленную потому, что рискует всем, ничего не выигрывая, – только ради презабавнейшей демонстрации.
– Постойте, я угадаю какой: он хочет наглядно доказать, что никто его не читает.
– Более того, он хочет доказать, что даже редкие читающие особи – такие еще есть – читают его, не читая.
– Ну, вы и загнули.
– Да-да. Всегда найдется горстка бездельников, вегетарианцев, начинающих критиков и мазохистски настроенных студентов, которые, покупая книги, иной раз сподвигнутся их прочесть. Над этими-то людьми я и поставил эксперимент. Я хотел доказать, что могу безнаказанно написать о себе самое страшное: этот, как вы метко определили, акт самообвинения абсолютно достоверен. Да, мадемуазель, вы и здесь были правы: ни одной вымышленной детали нет в этой книге. Конечно, можно поискать читателю оправданий: никто ничего не знал о моем детстве, подобные ужасы я писал и прежде, трудно представить, что я был божественно красив, и так далее. Но я утверждаю: все это отговорки. Знаете, какой отзыв на «Гигиену убийцы» я прочел в одной газете двадцать четыре года назад? «Волшебная сказка, изобилующая символами, рожденная буйным воображением метафора первородного греха и, шире, удела человеческого». Что я вам говорил – меня читают, не читая! Я могу позволить себе писать самую рискованную правду – все равно в ней увидят лишь метафоры. Ничего удивительного: псевдочитатель в герметичном скафандре проходит сквозь мои самые кровавые пассажи, даже не забрызгавшись. И восторженно ахает время от времени: «Ах, какой чудный символ!» Чистое чтение – вот как это называется. Отлично придумано, рекомендуется перед сном в постели: успокаивает, и даже без риска испачкать простыни.
– А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?
– Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось, чтобы меня читали без водолазных доспехов, без линейки, без прививки и, если уж говорить все до конца, вообще никак.
– Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.
– Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.
– И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?
– Вы меня не поняли: читателей нет и чтения, как такового, тоже.
– Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?
– Хватит-хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.
– Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги – это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль[8]вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.
– Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.
– Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.
– Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.
– Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?
– Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.
– Я сгораю от любопытства – каким же?
– Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.
– И что это за достоинство?
– Вы, по крайней мере, умеете читать.
Повисла пауза.
– Сколько вам лет, мадемуазель?
– Тридцать.
– Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.
– Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!
– Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки? Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет – это слишком много.
– Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?
– Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.
– Ну ясно, кто про что.
– Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.
– Что правда? Объясните мне толком.
– Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина – нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.
– Это вы.
– Совершенно верно.
Журналистка запрокинула голову. Хихикнула раз-другой. Потом хрипловатый ломкий смех словно покатился с горки, все быстрее, все выше на октаву с каждым новым вдохом, пока не перешел наконец в долгий, до удушья, визг. Это был нервный смех в клинической стадии.
– Вам смешно?
– …
Она так зашлась, что не могла говорить.