В доме своем в пустыне... - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит! — прошу я. — Вы за этим приехали? Действовать мне на нервы?!
— А если ты хочешь поговорить с кем-нибудь?
— Почему ты переводишь разговор? Мы ведь говорили о Роне.
— Я не хочу говорить с вами о Роне.
— Но мне нравится говорить о ней. Стоит упомянуть ее имя, у тебя сразу появляется такое смешное выражение на лице.
— Это выражение, которое осталось у меня от любви.
— Ты не должен был разводиться с ней.
— Это она оставила меня, а не я ее! Вот вам, пожалуйста, я рос самым лучшим образом, каким только может расти мужчина, и вот что из этого получилось.
— И это мы виноваты? — Они подымаются и встают, как стена.
— Я просто констатирую.
— А культурные люди здесь есть, в этом месте? — упрямствует Рыжая Тетя.
— Тут есть очень симпатичные люди. Например, один, который работает со мной, его зовут Вакнин-Кудесник, и мы с ним разговариваем о Боге.
— Вакнин? Ты дружишь с человеком по имени Вакнин?[63]
— Что поделаешь, так его зовут.
— А почему Кудесник?
— Потому что у него золотые руки.
— Да оставьте вы Вакнина, лучше скажи, с каких это пор ты вдруг интересуешься Богом?
— Я не интересуюсь Богом. Это Вакнин-Кудесник интересуется.
— Люди, которые живут в пустыне, всегда интересуются Богом.
— А если очень жарко, им даже кажется, что они его видят.
— А если им сильно напечет голову, они начинают с ним разговаривать.
— То есть люди здесь в основном простые? — подытоживает Рыжая Тетя.
— Совершенно верно, — говорю я. — Как и я. Все мы здесь простые. Устаем, когда нас поджаривает солнце, радуемся, когда есть ветер и тень.
И вот так, понемножку, все мы погружаемся в свои дела. Черная Тетя поливает мои цветы на подоконниках, подмигивает и брызжет водой на соседских детей, смеющихся на тротуаре, Рыжая Тетя уходит в туалет и исторгает там из себя все, что съела, Бабушка выводит рулады храпа на моей кровати, которая постепенно пропитывается отвратительностью ее запаха, Пенелопа грызет салатные листья и оставляет темно-зеленые катышки на полу.
А мы с сестрой спускаемся к старой синей «вольво» и говорим о том и о сем. «То» — это ее привычка отменять свадьбы в последнюю минуту: это случилось уже четыре раза, и два из них — с одним и тем же мужчиной, а «се» — это развлекающая меня надежда, что Рона все-таки перевернет мой пикап во время одного из своих визитов и тогда я тоже сподоблюсь достойного несчастного случая. И покуда мы разговариваем, я успеваю проверить старую «вольво», добавить в нее масла, подкачать шины, залить тормозную жидкость и воду для охлаждения, подтянуть болты и гайки. Мы, мужчины, должны стоять друг за друга, а их «вольво», хоть и женского рода, почему-то тоже представляется мне усталым, пожилым мужчиной.
А когда мы поднимаемся обратно в квартиру, Мать спрашивает, о чем мы там беседовали, и вздыхает, услышав ответ, и снова устраивается в моем печальном кресле, и снова начинает читать. Сначала вслух, бормоча себе под нос, потом все тише и тише и под конец почти совсем неслышно, но по-прежнему шевеля губами, как будто кто-то рядом слушает ее.
У НАС В ДОМЕ
У нас в доме тоже есть «веселое кресло». В обычные дни оно служит нам как любое другое — кресло веселое и кресло печальное, кресло раздумчивое и кресло, которому надоела жизнь, — но шесть раз в году оно украшается лентами и бантами, и Большая Женщина усаживает на него того, кто в этот день отмечает свой день рождения.
Бабушка, Мать и Черная Тетя привезли этот обычай из школы в мошаве Киннерет в нашу сдвоенную квартиру в Иерусалиме, и Большая Женщина переняла его со всеми деталями и тонкостями.
Дни рождения вообще праздновались у нас с большим рвением, даже больше, чем те ежегодные поминанья, которые женщины устраивают в честь Наших Мужчин («Поминанья, которые мы празднуем, — поправляет меня сестра. — Мы празднуем ваши поминанья, а не устраиваем их»), и редкие случаи нарушения каких-нибудь тонкостей церемонии вызывали обиды и слезы, даже у Черной Тети, которая вообще-то не обращала внимания на глупые мелочи.
К каждому дню рождения, даже к своему собственному, Мать сочиняла два поздравления: одно длинное и рифмованное, которое она произносила «от имени женщин», и второе, более короткое и формальное, которое читал я, с полученного от нее листа, и, хотя никто этого не говорил вслух, это было также поздравлением «от имени Четырех Наших Мужчин», чьи собственные голоса приглушила смерть и стекла и для которых я теперь был их устами.
— Почему для меня ты не пишешь в рифму? — спросил я.
— Рифма — это для женщин, — сказала Мать. — Это не для тебя.
Потом мы ели угощение — вафли, жареный арахис и конфеты, пропитанные вином, которые Большая Женщина обожала, — и они пели песни на два голоса («Прислушайся, Рафауль, — шепнула ты мне, — оба голоса — Рыжей Тети»), танцевали и вручали подарки. Перед танцами обе Тети сдвигали к стенам кресла в «гостиной» — так они называли большую комнату, хотя гости бывали у нас так же редко, как снег зимой, — ставили пластинку на «Жерар», который Наш Эдуард оставил в наследство Рыжей Тете, и танцевали друг с другом, кружась, и кланяясь, и меняя партнерш, молча, серьезно, любовно и, как обычно, — с большой церемонностью и тщательностью.
Они любили танцевать. Бывало они танцевали также и в те вечера, когда никаких дней рождения не было, иногда парами, иногда все вместе, образуя медленный, то расширяющийся, то сужающийся круг, раз, два, три, четыре, который не раз захватывал меня в своем движении и сжимался вокруг моего тела.
— Мне неприятно! — кричал я.
— Так выходи, — говорила Черная Тетя, но пять животов тут же превращались в кольцевую стену, и десять сцепленных рук начинали двигаться и преграждать, а груди и смешки ударяли по моей раскалывающейся голове, и ноги проворно сдвигались и расставлялись всякий раз, когда я пытался протиснуться между ними или сбоку.
Но когда я начинал всерьез биться о стены этого круга и вопить: «Откройте! Откройте!» — они открывали мне немедленно: «Если ты так себя ведешь, то не надо, Рафаэль, можешь выйти, пожалуйста».
Подарки на дни рождения повторялись из года в год. Мать получала книги, Рыжая Тетя — пластинки елизаветинской музыки и альбомы репродукций. Она любила в основном французских импрессионистов, потому что ее Эдуард сказал ей однажды: «Посмотри на эти картины, моя дорогая, так видят мир мужчины». Бабушка просила и получала «полезные вещи для дома», сестра говорила: «Не важно, книгу, или пластинку, или цветы, или картину, лишь бы это можно было надеть». А черная уличная кошка, сбившаяся с праведного пути, просила только деньги.