Город - Дэвид Бениофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это смотря какой еврей. Отец у меня, к примеру, был атеист.
— А мать?
— А мать у меня не еврейка.
— А… так ты, значит, полукровка. Нечего стыдиться. Я, например, всегда считал, что где-то во мне течет цыганская кровь. От кого-то из предков.
Я посмотрел на него: глаза голубые, как у ездовой лайки, из-под черной шапки — светлый чуб.
— Нету в тебе никакой цыганской крови.
— Это почему — из-за глаз? На свете полно голубоглазых цыган, друг мой. Но ты мне скажи — вот в Новом Завете все просто и ясно говорится: будешь слушаться Христа — отправишься на небо, не будешь — провалишься в ад. А в Ветхом? Я вообще не помню, в Ветхом-то Завете ад существует?
— Шеол.
— Чего?
— Царство мертвых называется Шеол. У отца даже стихотворение есть — «Кабаки Шеола».
Чудно мне было вот так, в открытую, разговаривать об отце и его творчестве. Сами слова были опасны, будто я признавался в преступлении, а меня могут услышать. Даже здесь, куда не дотягивался никакой Союз писателей, я опасался, что меня привлекут: вдруг в осинах засели сексоты? Будь здесь мама, она бы меня одним взглядом приструнила. Но все равно — говорить об отце было хорошо. И о его стихах — в настоящем времени, хотя сам поэт уже отошел в прошедшее.
— И что в Шеоле бывает? Наказывают за грехи?
— Вряд ли. Туда попадают все, без разницы, хорошо ты себя вел или нет. Там просто темно, холодно, а от нас ничего не остается — только тени.
— Похоже на правду. — Коля зачерпнул горсть чистого снега и откусил, подержал во рту. — Я пару недель назад видел одного бойца… без век. Он танкистом был, и его машина подорвалась в самой гуще боя, так что пока их нашли и вытащили, весь экипаж погиб от холода, кого не убило. А у командира полтела отморозило. Пальцы на руках и ногах, часть носа, веки. Я видел, как он спит в лазарете, подумал — мертвый, глаза-то открыты… Не знаю, можно вообще сказать — «открыты»? Закрывать-то нечем. Ну вот как с ума не сойти без век? Как жить дальше — и глаз не закрывать? Уж лучше ослепнуть.
Раньше Коля не бывал таким мрачным. Мне стало не по себе. И тут мы оба услышали вой. Обернулись, вгляделись в березняк.
— Собака?
Он кивнул:
— Вроде бы.
Через несколько секунд вой донесся снова. В самом одиночестве его звучало что-то до ужаса человеческое. Нам нужно было двигаться дальше на восток, чтобы дотемна прийти во Мгу, но Коля свернул на вой, и я безропотно пошел за ним к этой собаке.
В деревьях снег был глубже, мы проваливались в сугробы выше колена. Вся моя энергия куда-то вдруг улетучилась. Опять навалилась усталость, приходилось бороться за каждый шаг вперед. Коля тоже шел медленней, чтобы я не отставал. Если и досадовал на меня, то не подавал виду.
Я не отрывал взгляда от снега, чтобы видеть, куда ступаю: подвернуть сейчас лодыжку — и мне конец. Поэтому следы гусениц я заметил первым и схватил Колю за рукав. Мы вышли на огромную росчисть. Отражаясь от гектаров снега, солнце слепило глаза, пришлось их прикрыть рукавицей. Снег перепахали десятки гусениц, словно здесь прошла целая танковая бригада. В танках я разбирался хуже, чем в самолетах, немецкий «штурмтигр» от советской «тридцатьчетверки» не отличу. Но я знал — здесь ездили не наши. Если бы в эти леса мы двинули столько брони, блокаду бы давно прорвали.
По снегу были разбросаны серые и бурые кучи. Сначала я решил, что это брошенные шинели, но потом у одной разглядел хвост, у другой — вытянутую лапу, и понял, что это мертвые собаки. С десяток. Вот опять кто-то завыл, и мы ее увидели: через поле тащилась черно-белая овчарка. Передние лапы у нее работали за все четыре, задние безжизненно волочились, и за собакой метров сто тянулся кровавый след. Словно по белому холсту мазнули красной кистью.
— Пошли. — И Коля шагнул на росчисть, не успел я его задержать. Самих танков видно не было, но они прошли недавно, следы были еще очень четкими, их не задуло ветром. Немцы рядом, их много, но Коле было плевать. Он уже вышел на самую середину и приближался к овчарке, а я, по обыкновению, догонял. — Близко не подходи. — Я не понял, зачем он мне это сказал. Чтоб я от собак ничем не заразился? Или он думает, что мертвые собаки кусаются?
Вблизи я разглядел у овчарки на спине коробку, пристегнутую к холщовой сбруе. Из коробки торчала палка. Я огляделся: такие прилады на спинах были у всех собак.
Овчарка не смотрела на нас. Ей хотелось одного — добраться до ближайших деревьев, где, наверное, безопасно, тихо и можно спокойно умереть. Из двух пулевых отверстий в ляжке сочилась кровь, а одна пуля, должно быть, попала в живот, потому что за собакой по снегу тянулось что-то влажное и скрученное — кишки, которым не полагается быть на свету. Собака задыхалась, длинный розовый язык свисал на сторону, а под черными губами обнажились желтые клыки.
— Это мины, — сказал Коля. — Собак натаскивают искать еду под танками, а потом морят голодом. И выпускают перед «панцерами». Ба-бах.
Только не бабахнула ни одна. Немцы явно про них знали: предупредили своих башенных стрелков, а те стреляли метко. И теперь собачьи трупы усеивали все поле, а подбитых танков что-то не наблюдалось. Как и перевернутых самоходок. И взрывов не было слышно. Еще одна хитроумная уловка наших — как и все советские уловки, неудачная; я представил себе, как изголодавшиеся собаки несутся навстречу «панцерам», снег летит из-под лап, глаза сияют, счастливые, сейчас их наконец впервые за долгие недели накормят…
— Дай нож, — сказал Коля.
— Осторожней.
— Нож давай.
Я вытащил трофейный нож и передал Коле. Овчарка ползла к лесу, но силы уже изменяли ей. Коля подошел, и она замерла на месте — будто решила, что уже доползла. Она лежала на кровавом снегу и смотрела на Колю усталыми карими глазами. Деревянный стержень торчал из коробки у нее на спине, как мачта. Хрупкий, не толще барабанной палочки.
— Хорошая псина, — сказал Коля, опускаясь рядом на колени. Левую руку он положил собаке на холку — придержать. — Ты моя хорошая псина.
И перерезал ей глотку одним быстрым движением. Собака содрогнулась, из горла, паря в морозном воздухе, хлынула кровь. Коля мягко опустил собачью голову на снег, псина еще немного подергалась, перебирая лапами, точно щенок во сне, и умерла.
Мы немного помолчали — последние почести мертвой собаке. Коля вытер лезвие ножа о снег, потом о рукав шинели и отдал мне.
— Потеряли сорок минут, — сказал он. — Пошли быстрей.
Мы двинулись по березняку, что называется, ускоренным маршем — рельсы слева, солнце быстро клонится к закату. После росчисти с мертвыми собаками Коля не разговаривал. Оно и понятно — он переживал, что осталось мало времени, не подрассчитал нашу скорость по снегу, а тут еще и собаки. Во Мгу до темноты не успеем. Сейчас мороз был страшнее немцев, а холодало уже изрядно. Мы замерзнем, если не найдем ночлега.