Декабристки. Тысячи верст до любви - Татьяна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов наступил день, когда в голову Рылееву не пришло ни строчки – желание сочинять полностью сошло на нет. Он все-таки попробовал взять в руки служивший ему верой и правдой кленовый лист, но тот, словно специально дождавшись той минуты, когда он станет ненужным поэту, тихо хрустнул в его ладонях и неслышно осыпался на пол множеством мелких сухих кусочков, которые мгновенно смешались с толстым слоем сырой пыли. В камере было темно, и Кондратию Федоровичу показалось, что они просто исчезли, так и не долетев до пола. Он глубоко вздохнул, закашлялся в затхлом тюремном воздухе и снова уселся на свою кровать. Все закончилось, больше он не смог бы сочинить ни строчки. Больше ему вообще нечего было делать на этом свете.
Какое-то время он сидел, не двигаясь и глядя в одну точку. Ему казалось, что прошло очень много времени, чуть ли не весь день, но когда он перевел взгляд на зарешеченное окошко, то обнаружил, что за ним стало лишь немного светлее, а значит, прошел в лучшем случае час. Впереди был длинный день, который надо было чем-то занять, но Рылеев понятия не имел, как еще он может убить время, находясь в камере. Ему не хотелось не только сочинять стихи, но даже просто думать о чем-нибудь, будь то воспоминания о прошлом или мечты о свободе.
«А до вечера еще двенадцать или даже больше часов! – с ужасом думал Кондратий. – Да еще ночью я наверняка долго не смогу заснуть. А потом будет еще много других дней, таких же пустых, таких же бесконечных!» Охватившая его при этих мыслях тоска была столь сильной, что Рылеев, не выдержав, вскочил с койки и принялся быстро расхаживать по камере туда и обратно, надеясь, что это придаст его ожиданию вечера хоть какое-то разнообразие. Но ходьба быстро ему надоела, а кроме того, он почувствовал сильную усталость, словно все это время не сидел неподвижно, а делал какую-то тяжелую работу. Пришлось снова сесть и больше уже не вставать с койки до самого вечера. Так Рылеев и просидел без единого движения до того момента, как ему принесли ужин. Узник поел и снова занял прежнее положение на койке.
Голубое небо за крошечным окошком слегка посерело – наступила летняя, почти такая же светлая, как день, петербургская ночь, но в камере все же стало довольно темно. Кондратий лег на бок и даже не стал накрываться одеялом – ему вдруг стало лень шевелиться даже ради такого простого дела. Больше он не беспокоился из-за того, что ему нечем будет заняться все последующие дни. Наоборот, теперь он с тоской думал о том, что его могут выгнать из камеры на прогулку или повести на очередной допрос. Мысль о том, чтобы вставать и куда-то идти, стала вдруг пугать его еще сильнее, чем до этого перспектива безвылазного сидения в камере.
Он пытался заснуть, но ему не удалось и это. Лишь на некоторое время Рылеев слегка задремал, однако вскоре его глаза снова открылись, и он понял, что забыться сном в эту ночь ему уже не суждено. Небо за окошком опять стало светлее – наступало утро. Впрочем, Кондратий вспомнил, что за пределами его камеры было лето, а значит, рассвет начинался очень рано, и еще хотя бы три или четыре часа никто не должен был его побеспокоить. А это было не так уж мало!
Рылеев закрыл глаза и приготовился еще долго валяться на койке, не двигаясь и ни о чем не думая. Сколько ему удалось так пролежать, прежде чем в замке камеры заворочался ключ, он не понял – чувство времени изменило узнику окончательно. Но небо было все таким же сумеречным и стало лишь еще немного светлее, из чего Кондратий заключил, что лежал он так недолго. И для чего он понадобился надзирателям в такую рань?
– Выходите, и побыстрее! – скомандовал вошедший в камеру надзиратель и положил на койку отобранный у него после заключения в крепость мундир. Рылеев медленно сел и, с трудом заставляя себя двигаться не слишком лениво, чтобы не вызвать недовольства стражника, принялся натягивать сапоги. Он уже догадывался, зачем к нему явился тюремщик и куда его сейчас поведут, но, к своему огромному удивлению, совсем не чувствовал страха. Ему просто ужасно не хотелось никуда идти.
«Вот все и кончилось, – думал он, шагая по темным коридорам крепости. – Не будет никаких долгих лет скуки в тюрьме, все решится прямо сейчас. Еще немного, и я расплачусь за всех тех погибших, расплачусь за все, в чем виновен…» Эта мысль немного взбодрила его, и он перестал расстраиваться из-за того, что ему не дали еще полежать в камере. Правда, выходить из крепости и ждать приговора у него по-прежнему не было никакого желания.
Его вывели на улицу, и узник невольно зажмурился: свет раннего, еще неяркого утреннего солнца показался ему слишком сильным после множества дней, проведенных в тюремной темноте. Не видя, куда идет, он споткнулся о подвернувшийся под ноги камешек и покачнулся, едва не падая. Конвоир остановился вместе с ним и терпеливо подождал, пока Рылеев выпрямится и сможет идти дальше. Это было так необычно, что даже безразличный ко всему Кондратий почувствовал удивление. Раньше стражники вели себя с ним без всяких церемоний, и если он, по их мнению, шел на допрос или на прогулку слишком медленно, могли и подтолкнуть, требуя, чтобы он двигался быстрее. Теперь же к нему словно бы стали относиться лучше – уж не потому ли, что его просто-напросто жалели?
Долго раздумывать над этим Рылееву не пришлось. Его провели по двору, где он еще недавно гулял и нашел так пригодившийся ему прошлогодний кленовый лист, и снова завели в одно из темных помещений крепости. Они со стражником шли по узкому темному коридору мимо запертых дверей камер, а где-то впереди слышался шум нескольких довольно громко о чем-то говоривших голосов. Кондратию показалось, что среди них он слышит знакомые – особенно выделялся в общем шуме громкий и резкий баритон Евгения Оболенского. Больше у него не осталось никаких сомнений: всех заговорщиков для чего-то собирали вместе. И он хорошо понимал, что единственной причиной, по которой тюремное начальство стало бы это делать, было оглашение вынесенного им приговора.
Первым из заключенных, с которым Рылеев столкнулся в узком коридоре, оказался Иван Якушкин. Он едва узнал его – один из самых хладнокровных и жестоких членов общества, всегда ратовавший за то, что императора необходимо убить, шел, подталкиваемый конвоиром, с опущенной головой и казался совершенно смирившимся со своей участью. Увидев Кондратия, он лишь слабо кивнул ему и покорно зашагал дальше.
Так же мрачно и безнадежно здоровались с Рылеевым и другие встреченные им соратники, одетые в мундиры, наброшенные поверх арестантской одежды. И один лишь Оболенский, которого он догнал перед самым выходом, оставался, как всегда, в приподнятом и насмешливом настроении.
– Они глупцы! – забубнил он, наклонившись к уху Рылеева, когда оказался рядом с ним. – Они не понимают, что, если нас всех повесить, это им же самим выйдет боком! Не понимают, что тогда все прогрессивные люди, все молодые, вся страна станет считать нас героями, мучениками за правду! Ты представляешь, сколько тогда возникнет новых тайных обществ, сколько людей продолжат нашу борьбу?!
– Представляю… – с задумчивым видом протянул Рылеев, и поскольку на его лице не отразилось никакой радости от того, что в будущем у них найдется много последователей, Оболенский принялся еще более страстно убеждать его, каким благом обернется для России вынесенный им смертный приговор: