Книга Аарона - Джим Шепард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда-нибудь ты пожалеешь, что не делал этого, – сказала она.
Однажды ночью я поднялся и сел в кухне рядом с ней. Она дула на огонь в печи, и махала тряпкой у открытой конфорки, и наблюдала за тем, как я вычесываю вшей. Когда я закончил, она спросила, не проголодался ли я. Я спросил, может ли она что-то по этому поводу предпринять, и она ответила, что нет. Со своего тюфяка из темноты мать Бориса сказала, что слышала, как беженцы переселялись в квартиры людей, который умерли с голоду или от тифа. Она сказала, что с приходом холодов они займут любое помещение, которое подвернется, и порубят и спалят всю мебель, до которой доберутся. Мама сказала, что теперь они готовы были забрать крышу у тебя над головой, стоит только отвернуться.
– А кто их остановит? – спросила мать Бориса.
– Ну, на моей улице героев искать не приходится, – ответила ей мама.
Я сказал ей, чтобы не накручивала себя, и она ответила, что я всегда задаюсь вопросом, почему она так расстроена, а тем временем вот где мы теперь оказались все – или умирали, или ждали, когда придет наш черед. Борис фыркнул из коридора.
Она сказала, что уже не молоденькая женщина и что, если бы не я, у нее не хватило бы сил с этим справляться.
– Справляться с чем? – поинтересовался Борис. – С тем, чтобы мешать нам всем спать?
Она сказала, что то, что я еще с ней, – это башерт. Ты знаешь, что означает башерт?
Нет, не знаю, ответил я ей. Я устал от разговоров.
– Башерт значит «так суждено», – сказала она.
Она сказала, что знает, как она мне нужна, даже если я в это не верю. Она надевала ночную рубашку, которая нравилась отцу, на случай, если он вернется домой посреди ночи, хотя рубашка была не такой уж теплой. Я так сильно тер глаза, что поначалу совсем ослеп.
– Почему ты так себя ведешь? – спросила со своего тюка мать Бориса. – Ты думаешь, твоей матери это сейчас нужно?
– Заткнитесь все вы там, – сказал Борис. Когда его сестра начала хныкать, он добавил: «И ты тоже заткнись».
Мы с мамой смотрели, как в печи за решеткой тлеют последние угли.
– Я работаю и переживаю, – сказала она. – Вот и все, что я делаю.
– Мне очень жаль, – сказал я ей.
– Я знаю, – сказала она и потом добавила, что мне нужно попытаться заснуть.
Я не видел Бориса целый день, а потом он вернулся домой и подошел ко мне весь в ярости. Я спросил, где он пропадал, в ответ он сбил меня с ног ударом в лицо. Той ночью он бросил мой соломенный тюфяк в комнату мамы. Она спросила, что происходит, и я забрался к ней в постель.
На следующее утро она упала, когда пыталась помыться возле печки, и мы не могли ее поднять. Поначалу Борис отказался помогать, но затем мы наконец перенесли ее в больницу и доктор, который сам был болен, сообщил ей, что она заразилась тифом, как и опасалась. Когда он это сказал, мама потеряла сознание. Ее положили на койку в коридоре, и другой пациент с соседней койки сообщил ей новость о том, что Америка вступила в войну. Ее реакция разочаровала соседа. У нее была такая сильная лихорадка, что, когда я стоял рядом, я чувствовал жар, и ее колотил такой сильный озноб, что другие пациенты отодвинули свои койки подальше. Пока я с ней сидел, она плакала, и пыталась прикрыться, и извинялась за дурной запах. Из-за поноса ей приходилось все время подниматься, и у нее уже не хватало сил на то, чтобы держать себя в чистоте. Она сказала, что не хочет, чтобы я что-нибудь подхватил, и приказала уйти, но потом попросила остаться. Я ответил: что бы она ни подхватила, она, наверное, подхватила это от меня.
Ее перевели в карантинное отделение и положили на тюфяк в очередном коридоре. Никто не давал ей лекарств. Мне сказали, что я не могу быть с ней, но никто не заметил, когда я остался. Женщина с ребенком на руках закричала: «И это называют больницей! Мне бы следовало ее спалить». Личико ее младенца посинело.
Мы находились на входе к отдельной карантинной палате для детей. Когда бы я ни заглядывал внутрь, они никогда не шевелили ручками, но лежали неподвижно в своих кроватках.
Она хотела, чтобы я непременно передал Борису и его матери, в какой больнице мы находимся, чтобы мой отец и братья знали, где нас искать. Она послала меня домой передать им это. Еще она сказала, чтобы я оставался дома, но я сходил туда и обратно, когда она спала. Ее кормили кровяным супом, который ей нравился, и плевательным супом, который ей не нравился. Этот суп был действительно плевательный, потому что для его приготовления использовали необмолоченное зерно и приходилось выплевывать шелуху. Она болела десять дней.
– Мне было грустно, я думала только о собственной персоне и позволила тебе обо мне заботиться, – сказала она в один из тех дней.
«Опять праздники», – пожаловалась она в другой раз. Я не понимал, о чем она говорит. Ее лихорадка усилилась, потом немного спала, а потом снова стала хуже. Она спросила, есть ли у меня хоть какие-то хорошие воспоминания, и я ответил ей, что есть. Она попросила поделиться с ней каким-нибудь. Я рассказал о вещах, которые помнил с тех времен, когда мы еще не перебрались в город. Я сказал ей, что помню пикник в лесу, как дрозды бродили вокруг меня в густой траве, а она стояла надо мной, и ее тень закрывала меня от яркого солнца. Она сказала, что знает, что происходило на улицах, что она сама это видела.
– Ты становишься как маленький зверек, – сказала она. – Ты врешь, ты обманываешь.
Я попросил о встрече с доктором, который сказал ей о тифе, и медсестра ответила, что доктор умер. Маму перевели в другой коридор и положили на другой пол, и никто не объяснил почему.
– Я хотела быть «нузик», – сказала она мне.
Она вытерла щеки о подушку. Она спросила, знаю ли я, что означает «нузик». Я ответил, что не знаю, и она пояснила, что это что-то хорошее. Полезный и умный человек. Она сказала, будь она «нузик», к ней приходили бы люди, которые не могли между собой поладить, люди с проблемами. Она бы выслушивала их. Она бы сделала больше добра.
Она продолжала болеть, а погода оставалась ветреной со снегом и дождем. Праздничные украшения к Хануке ветром срывало с двери. Ей становилось все труднее дышать. Иногда я спал у нее под койкой, но меня находили и уводили вниз, и тогда я спал возле входной двери под портретом основателя больницы.
– Ты такой же, как я, – сказала она однажды ночью, когда ее дыхание так затруднилось, что мы оба проснулись. – Ты думаешь, что если будешь помалкивать, тебе удастся жить, как другие.
Ее дыхание стало таким тяжелым, что я сходил за медсестрой, которая принесла ей немного свекольного мармелада и стакан неразбавленного спирта.
От спирта у нее покраснели щеки. Отпив несколько глотков, она приподняла брови, будто ей дали особое лакомство. Она спросила, хочу ли я сделать глоток. Я сказал ей, что первый стакан должна выпить она. Она кивнула. К тому времени она дышала с таким трудом, что ее голос напоминал тихий лошадиный храп.