Темная вода - Ханна Кент
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Язычество — даже говорить о них, верить, что они существуют! — На лице священника отобразилось нечто вроде жалости. От этого снисходительного взгляда Нэнс охватила ярость.
— Что ж, слава Господу, и да поможет он священнику, которому не нравится, что я лечу больных. Господь знает, как нелегко мне мой кусок дается, и хоть я живу в бедности, и всегда жила, но никогда не побиралась. Разве я кому что плохого пожелала или сделала? И разве не лечила я прежнего священника, который всегда во всем доброе видел?
Отец Хили покачал головой:
— Вот и обратил свой взор ко злу. Знаешь, женщина, как говорят? Дорога в ад вымощена благими намерениями.
— Дорога в рай, святой отец, тоже свои знаки имеет. Только не видна она в темноте-то, ночью…
Священник недовольно фыркнул:
— Я не потерплю здесь плачей и плакальщиц и не потерплю женщин, что морочат несчастных больных разговорами о волшебстве и фэйри. Бога ради, оставайся здесь повитухой, помогай хворым, но я не желаю, чтоб в моем приходе насаждалось суеверие теми, кто хочет на нем нажиться.
— О, сами-то вы в хорошем деле поднаторели — списываете нам грехи за деньги и не даете честной женщине иметь кусок хлеба за то, что она людям помогает!
— Я пытался поговорить с тобой по-хорошему, Нэнс Роух. Я приехал, чтоб наставить тебя на путь истинный. Но ты упрямишься, а значит, мне придется позаботиться о том, чтоб ты покинула мой приход.
— Люди не позволят вам меня выгнать, я нужна им. Сами убедитесь, что я им нужна!
— Не думаю, что у тебя это выйдет, Нэнс Роух, что бы ты там ни считала.
И, поднырнув под низкую притолоку, священник вышел из лачуги и прошествовал к своему ослу, пасшемуся на лесной опушке. Выйдя за ним следом, Нэнс смотрела, как он сел на осла, как дал ему хорошего, от души, пинка, пришпорив каблуками. Выезжая на дорогу, он оглянулся:
— Полно, Нэнс. Брось свои плачи и все эти россказни насчет фэйри. Не садись с дьяволом кашу есть, у него ложка длиннее.
ПРИШЕЛ ДЕКАБРЬ, сводя на нет солнечные деньки, задувая по ночам жестокими ветрами, ополчаясь на крыши и окна. По утрам лужи во дворе покрывались тонкой коркой льда, а скворцы жались на крышах к дымящимся трубам, ища места потеплее.
С приходом зимы Михял стал беспокойным. Когда огонь в очаге угасал и в хижину вползал холод, он будил Мэри хныканьем. Судорожно дергая руками, он больно царапал ногтями ей спину, точно котенок, страшащийся мешка и быстрой реки.
Пытаясь его согреть, Мэри кутала мальчика в одеяло и, уперев его острый подбородок себе в плечо, сидела с ним, прижимая к груди дрожащее костлявое тельце, ожидая, пока Михяла снова не сморит сон. Бывало, она гладила кончиком пальца его веки и брови, заставляя закрыть глаза, или, расстегнув ворот, прижимала его щеку к голой своей шее, грея и успокаивая ребенка своим теплом. Потом она засыпала с мальчиком на груди, примостясь в выем раскладной лавки, и просыпалась, когда уже светало и серело небо, а шея болела от неудобной позы и ноги затекали и были как деревянные.
Никогда раньше она не чувствовала себя такой усталой. Она думала, что зима с ее затишьем в работах и спокойной чередой хмурых ненастных дней будет отдыхом после напряженных месяцев осенней страды, казавшейся ей бесконечной, — думалось, что вечно придется наклоняться, поднимать, тащить, молотить, и еще, и еще, пока не засыплет тебя всю мякиной, а руки не исколет в кровь льняная кострика. Но этот ребенок мучил ее по-другому. Он изводил ее непрестанными требовательными криками. Порою ей казалось, что криком своим он раздерет себе глотку и никакая сила тогда его уже не утихомирит. Она давала ему еду, и он набрасывался на нее, словно голодающий, заглатывал огромные куски, набивал полный рот картошки с молоком и все равно был тощим и прозрачным, как зимний воздух. Он не давал ей спать по ночам. Каждое утро Мэри просыпалась с единственным желанием — дать телу отдых, руки сводило судорогами от долгих часов, когда приходилось прижимать к себе мальчика, глаза болели так, будто ночью кто-то пытался вырвать их из глазниц. Спотыкаясь, неверными шагами она брела в полутьме к очагу, чтоб разворошить угли, высвободив их из-под толстого слоя золы, и поставить кипятить воду, а потом, пошатываясь, выбиралась из хижины в беспросветную тоску двора, на холод, от которого перехватывает дыхание.
Единственным местом, где можно было передохнуть, был тесный, пропахший навозом хлев; уперевшись лбом в пыльный и теплый коровий бок, Мэри доила корову, напевая знакомые песни, чтобы успокоить ее и успокоиться самой. Прижимаясь лицом к теплому брюху коровы, она чувствовала, как к глазам подступают горячие слезы, и, теребя соски, давала волю слезам. Доилась корова мало, несмотря на все ее песни.
После приезда зятя Нора замкнулась в себе. Мэри понимала, что наговорила лишнего — со страху, наслушавшись женщин у родника. Она сама тогда ужаснулась и тотчас пожалела о вырвавшихся словах. Теперь, думала она, ее отправят обратно в Аннамор, — отправят, ничего не заплатив. Однако Нора лишь глянула на нее тогда — внимательно и озабоченно, как если б услышала, что у нее в доме поселился призрак. А зять, Тейг, повел себя еще страннее. Он с любопытством воззрился на Мэри, потом, протянув руку, коснулся ее волос, пропустив между пальцев остриженные кончики, как если б явился ему ангел, и он не знал, что делать — поцеловать ее или ударить. А потом, так же внезапно, отпрянул. «Да сохранит тебя всемилостивый Господь», — сказал он ей, ступив за порог, и заковылял, зажимая рот рукой, пока не растворился в бледном мареве. Назад он ни разу не обернулся, и больше они его с тех пор не видели.
Нора к его исчезновению отнеслась равнодушно. Даже не пошевелилась, когда Тейг ушел, — так и сидела, ровно и глубоко дыша, точно спящая. Потом знаком велела Мэри подойти к окну. «Сядь». Девушка замешкалась, и тогда она повторила уже настойчивее, с нетерпением в голосе: «Сядь же!»
Как только Мэри уселась на скрипучее соломенное сиденье, Нора стала рыться в печурке очага. Мэри уловила звук вынимаемой из горлышка пробки. Потом Нора уперлась локтем в стену, пряча лицо, и Мэри поняла, что она пьет из бутылки.
— Значит, люди считают Михяла подменышем, так? — спросила Нора, поворачиваясь к ней. Глаза ее были мутны.
— Так они говорили у родника.
Нора разразилась хохотом, диким, отчаянным, точно мать, нашедшая потерянного ребенка и охваченная одновременно гневом и облегчением. Мэри глядела, как Нора, согнувшись в три погибели, трясется от смеха, так что слезы брызжут из ее глаз. Михял, услышав необычный звук, разинул рот и пронзительно завопил. От его крика мороз побежал у Мэри по коже.
Все это было так странно. Вид Норы, хохочущей над тем, что было вовсе не смешно, а страшно, страшно до боли и холода в кишках, заставлял сердце Мэри стучать как бешеное. Ее привели в дом, который вот-вот рухнет, в дом, где горе и злосчастье въелись в самую сердцевину, в плоть этой женщины, и сейчас она тоже рухнет, скончается на ее глазах.