Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общался к тому времени уже с немногими – хватало Сюзиньки. Бывал у Василия Немировича-Данченко (С.-Петербург, ул. Марата, 41), писателя, которого звал «добрым чародеем», у Чирикова (С.-Петербург, ул. Блохина, 15а), у Вересаева, тот жил при больнице (С.-Петербург, Кременчугская ул., 4), близко сошелся с Сашей Черным, поэтом-сатириком, и буквально «снюхался» с Александром Грином, таким же забубенным. Тот не раз заходил в гости к нему и на Фонтанку (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 133/9), в их с Лизой квартирку, и потом – в «зеленый домик» в Гатчине, который Куприны купили в 1911-м. Это ведь Грин подарит ему на день рождения пару старинных шпор из серебра, а Куприн и из Парижа извернется в голодный 1922-й прислать Грину продуктовую посылку.
Из воспоминаний Александра Грина: «Пестрый человек был… Одним из главных качеств, определяющих стиль его жизни, было желание во всем и везде быть не только первым, но первейшим… Это-то и толкало его на экстравагантности, иногда дурно пахнущие. Он хотел, чтобы о нем непрерывно думали, им восхищались. Похвалить писателя, хотя бы молодого, начинающего, было для него нестерпимо трудно. И я, к общему и моему удивлению, был в то время единственным, который не возбуждал в нем этого чувства… Он часто мне говорил: “Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я же без нее жить не могу…”»
«Зеленый домик» в Гатчине с лиловыми занавесками на окнах Куприн специально, в честь жены, выбрал на Елизаветинской улице. И здесь встретил и Первую мировую, и две революции за ней. Октябрьский переворот принял почти равнодушно. Ну, не равнодушно – аполитично. Сказалось, думаю, разочарование в мировой войне. Он ведь с первыми выстрелами 1914 года воспрял, думал, что война изменит мир к лучшему, и, мечтая «попасть в дело», снова нацепил погоны поручика. Но, увы, его, страдавшего уже склерозом и одышкой, отправили учить новобранцев. Вернулся пристыженный – еле выжал из себя признание, что не мог уже двигаться перебежками, что сдавали нервы, а главное – даже рапорта нормального написать не мог; ему говорили, что после «Сатирикона», сатирического журнала, самыми смешными были как раз его военные донесения… Дослуживал в Земгоре, работал в авиационной школе в Гатчине, а потом они с Лизой – сострадальцы ведь! – устроили в своем доме госпиталь для раненых – на десять коек всего. В ночь же революции дулся в Гатчине в карты с настоятелем кладбищенской церкви, каким-то отставным полковником и местным электриком. Впрочем, забытое было ощущение «яблока на голове», как в юности, когда ждал выстрела на пари, его уже не покидало. Он ведь еще в Февральскую революцию насмотрелся ужасов на всю жизнь. Как резали на улицах офицеров, как живых завязывали в мешки и бросали в прорубь или, собрав их в кучу на корабельном баке, поливали из брандспойтов паром, так что по трупам нельзя было и опознать людей… Что же говорить про факты, которые принес Октябрь. Когда церковные престолы превращались в шутовские эстрады, а алтари – в отхожие места. Когда красный латыш, вспоров живот у священника, прибивал гвоздями его кишки к дереву и палкой гонял его вокруг, наматывая внутренности еще живого человека, когда выбрасывали на свалку труп беременной, у которой в разрезы на животе были вытащены руки и ноги младенца. Жуть! «Кому мы предъявим этот мертвый счет?» – спрашивал в одной из заметок писатель…
Удивительно, но Куприн еще Ленина увидит. Натура деятельная, он после революции будет работать у Горького в издательстве «Всемирная литература» (С.-Петербург, ул. Моховая, 36), будет с Блоком читать в 1918-м лекции на курсах журналистики (С.-Петербург, Невский пр., 81) и тогда же предложит Советам единственное, что умел, – делать газету. С идеей беспартийной газеты «Земля» для крестьянства и поехал к Ленину. Горький черкнул вождю: «Дорогой Владимир Ильич! Очень прошу принять и выслушать Александра Ивановича Куприна по литературному делу. Привет. А.Пешков». И уже на следующее утро Куприн, Лиза и их дочь Ксюня устраивались в Москве на несколько дней у Гермашева, знакомого художника (Москва, ул. Воздвиженка, 6). А про встречу в Кремле он раз пять вспоминал потом в заметках, статьях и очерках.
«По каменной, грязной, пахнущей кошками лестнице мы поднялись на третий этаж в приемную – жалкую, пустую, с непромытыми окнами, с деревянными скамейками по стенам, с единственным хромым столом в углу… Из-за стола подымается Ленин… У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. Во всех его движениях есть что-то “облическое”, что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна… Он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите… Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты… Но он все-таки наскоро перебрасывает листки рукописи… Спрашивает – какой я фракции. Никакой… “Так! – говорит он и отодвигает листки. – Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним…”»
Алданову, писателю, рассказывая об этой встрече в Париже, Куприн попытался даже скопировать картавость вождя: «Он меня спросил: “Куп-г-ин? Ах, да… Но какой же вы ф-г-акции?..”» В глазах Куприна, пишет Алданов, сквозило благодушное изумление: «Что за чудище! Спрашивает, какой фракции Куприн!» И еще поразил его «иронический, пренебрежительный оттенок» разговора, будто Ленин говорил: «Всё, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком». Но это, подчеркнет, только манера – «за нею полнейшее… равнодушие ко всякой личности…»
«Товарищи», с которыми успел переговорить Ленин (имена, кстати, известны: Каменев, Сосновский и Демьян Бедный), приняли Куприна в Моссовете (Москва, ул. Тверская, 13). Поморщившись на идею газеты, предложили «пописывать» в журнал «Красный пахарь». Отказался, конечно. Демьян Бедный напишет: «Из всей… истории Куприн сделал единственно правильный вывод – сбежал вместе с Юденичем…» Но прежде большевики все-таки арестуют Куприна. Поздно вечером; он как раз сидел за картами.
Из очерка Куприна «Обыск»: «Четверо распоясанных, расстегнутых солдат – настоящие вооруженные михрютки – под командованием стройного белесого маленького латышонка… Шестым был долговязый комиссар в поношенном черном пиджаке… “По мандату от Совета рабочих и солдатских депутатов мы должны произвести в этой квартире обыск”… Я встал, но жена сказала мне движением ресниц – сядь… Я послушался… Она была восхитительно хладнокровна. Комиссар сказал: “Мы, собственно, интерес уемся английской корреспонденцией вашего мужа… Домашних пустяков мы трогать не будем…” “Хороши пустяки, – подумал я. – А заряженный на все восемь гнезд револьвер «веладог», который затиснут между ванной и стеной? А наган, лежащий под плинтусом на террасе?..” Я предложил докончить пульку. Но мои добрые друзья зашипели на меня: “Какая уж тут пулька!..”»
Под утро Куприна доставили в трибунал, в бывший дворец великого князя Николая Николаевича старшего (С.-Петербург, Петровская наб., 2), а обезумевшей от страха Лизе, когда она дозвонилась до дворца, какой-то шутник рявкнул: «Куприн?! Расстрелян к чертовой матери…» Имя шутника тоже известно – матрос-комендант Крандиенко, он и повезет писателя в знаменитые Кресты, где Куприн просидит три дня (С.-Петербург, Арсенальная наб., 7), где до него сидел уже его друг, писатель А.Грин, а после него – чуть ли не четверть русской литературы, включая нобелиата Иосифа Бродского. Не шуткой оказалось другое. Когда в Гатчину вступил Юденич, когда после перерыва вновь грянули церковные колокола, Куприну донесли: у красных он был одним из первых «в числе кандидатов… для показательных расстрелов». И расстреляли бы «к чертовой матери». Ведь в Гатчине шуровали и «страшный Шатов», который поставил к стенке заложницу с грудным ребенком, и Серов, председатель ЧК, положивший полсотни бывших офицеров, и Оссинский, в доме которого найдут подвал, забрызганный кровью. Да, аполитичным Куприн был, но равнодушным – никогда. Потому в те дни и достал из-под ванной тот самый «веладог», а в лавке старьевщика купил и в четвертый раз за жизнь нацепил на себя погоны поручика. Надел, чтобы за сутки сделать то, что и умел, – газету для армии Юденича. За двадцать восемь часов сделал. В передовице написал: «Свобода! Какое чудесное и волнующее слово! Ходить, ездить, говорить, думать, молиться, работать – всё это завтра можно будет делать без идиотского контроля, без вздорного запрета». И подписался: «Гр. Ад» (Град – так звал когда-то лошадь, на которой брал бесконечные призы). Эта статья станет последней на родине. Ибо, когда Юденича отбросят, когда начнутся бои за Гатчину, Куприн, отправив своих подальше от передовой, сложив в ручной чемоданчик томик Пушкина и надписанные фотографии Толстого и Чехова, навсегда уйдет из «зеленого домика». Уйдет, оставив распахнутой, незапертой дверь. Словно знал – вернется.