Возмущение - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так она завершила свой монолог и вновь расплакалась — моя мама, которая никогда не плакала, никогда ничего не боялась, которая родилась в Америке и говорила на безукоризненном английском, а кое-что из идиш переняла от мужа, чтобы поддакивать пожилым покупательницам на их родном наречии. Выпускница средней школы в Саут-Сайде, выучившаяся на бухгалтера, она легко могла бы подыскать себе непыльную работенку в какой-нибудь конторе, а вместо этого научилась разделывать мясо, только бы и на работе быть рядом с мужем; живое воплощение надежности и благожелательности; женщина, слова и мысли которой — ласковые слова и чрезвычайно разумные мысли — оказали на меня в детстве ни с чем не сопоставимое воздействие. Ирония заключалась в том, что в конце концов она стала-таки бухгалтером (и бухгалтером тоже, сказал бы я), потому что по вечерам, придя домой после полного рабочего дня в лавке, вела бухучет, а в последний день месяца рассылала счета на нашей фирменной бумаге с надписью «Кошерное мясо от Месснера» и изображением коровы в левом верхнем углу и курицы — в правом. Когда я был маленьким, этот парный рисунок, украшающий наши счета, восхищал меня ничуть не меньше, чем завидные стойкость и мужество моих родителей. И вот некогда дружная, целеустремленная и усердно работающая, способная вызвать только восхищение семья самым прискорбным образом переменилась: отец начал всего на свете бояться; мать сходит с ума от горя, не зная, списать ли его маниакальное поведение на возрастные изменения, или дело обстоит еще хуже; а сын, если называть вещи своими именами, просто-напросто сбежал из дому.
— Может быть, тебе следовало сообщить мне об этом пораньше? — сказал я. — Почему ты не говорила мне по телефону и не писала о том, что дошло до такого безобразия?
— Не хотелось отвлекать тебя от учебы. Как-никак новый колледж.
— А как тебе кажется, когда это началось?
— В первый вечер, когда он запер обе двери на два замка и не впустил тебя, — вот тогда. С того вечера все и пошло вразнос. Ты даже не представляешь, через что мне пришлось пройти той ночью, уговаривая его впустить тебя. Я этого никогда не рассказывала. Не хотелось выставлять его в дурном свете. «А чего ты, собственно говоря, добиваешься, запирая обе двери на два запора? — спросила я у него тогда. — Тебе что, и впрямь хочется, чтобы твой сын не вернулся домой ночевать? Да и как ему вернуться, если ты заперся?! Ты, наверное, думаешь, что таким образом сможешь преподать ему урок, — сказала я. — А что ты будешь делать, если он, в свою очередь, захочет преподать урок тебе и заночует где-то на стороне? Потому что любой нормальный человек, которого не пускают домой, именно так и поступит. Он не станет трястись от холода под окном, чтобы получить воспаление легких! Он не станет ломиться туда, куда его не пускают. Он отправится на поиски места, где тепло и где ему будут рады. Он, знаешь ли, отправится ночевать к другу. Он пойдет к Стэнли. Или, скажем, к Алану. И родители любого из них, разумеется, впустят его. Наш Марик — он тебе этого так не спустит!» Но твоего отца было не унять. «Откуда мне знать, где его черти носят в столь поздний час? Откуда мне знать, что он не отправился к девкам? Мало ли в городе бардаков!» Нет, ты только представь себе: мы с ним лежим в постели, а он утверждает, будто наш единственный сын пошел в публичный дом! «Откуда мне знать, — спрашивает он у меня, — не губит ли он прямо вот в эту минуту и свое будущее, и самого себя?» Я просто не могла с ним совладать, и вот результат!
— Что ты имеешь в виду? Какой результат?
— Ты живешь в Огайо, а он носится по дому как угорелый и орет: «Почему он лег на операцию в пяти сотнях миль от родного дома? Разве в Нью-Джерси больше нет больниц? Разве у нас не удаляют аппендикс? Да в нашем штате лучшие клиники в мире! И вообще, с какой стати его понесло в Огайо?» Страх, Марик, слепой страх прямо-таки сочится у него из пор — страх и ярость. И я ума не приложу, как это пресечь — и то, и другое.
— Своди его к врачу, мама. В какую-нибудь из замечательных клиник штата Нью-Джерси. Пусть разбираются, что с ним такое. Может быть, врачам удастся подобрать таблетки, которые его успокоят.
— Это не смешно, Марк. И нельзя смеяться над родным отцом. В нашей семье разыгрывается самая настоящая трагедия.
— Но я говорю серьезно! Судя по всему, отцу действительно необходима помощь врача. Врачебная помощь — о ней и речь. Нельзя же, чтобы все это сваливалось на тебя одну.
— Но ты же знаешь своего отца. Его и аспирин принять не уговоришь, когда болит голова. Не станет — и всё тут. Он даже по поводу кашля к врачу не обращается. На его взгляд, люди слишком сильно трясутся над своим здоровьем. «Мой отец курил всю жизнь. Я сам курю всю жизнь. Шеки, Мози и Арти курят всю жизнь. Месснеры — народ курящий. Я же не иду к врачу, чтобы он объяснил мне, как рубить отбивные на косточке. Так чего ради выслушивать от него, что я должен бросить курить?» А сам теперь, когда сидит за рулем, принимается гудеть, стоит кому-нибудь выйти на проезжую часть, а когда я объясняю ему, что это совершенно не обязательно, он буквально на стену лезет: «Как это не обязательно? Когда вокруг одни сумасшедшие — и за баранкой, и на тротуаре?» Но ведь «сумасшедший за баранкой» — это именно про него. И мне такого просто не вынести.
Как ни был я озабочен и встревожен услышанным, как ни огорчила меня глубокая растерянность или, вернее, полная потерянность приехавшей навестить меня мамы, которая до сих пор была не только краеугольным камнем нашего дома, но и его подлинной, пусть и негласной властительницей (мне порой казалось, будто настоящий мясник — и виртуоз мясницкого дела — в нашей семье как раз она, тогда как мой отец не более чем отменно заточенный нож в ее руке), — как ни был я озабочен и встревожен, рассказы матери поневоле навели меня на мысль об Уайнсбурге и позволили в куда более выигрышном свете увидеть случившееся со мной в кампусе. Забудь о проповедях, сказал я себе, забудь о Кодуэлле, забудь о докторе Донауэре, о чуть ли не тюремных строгостях женского общежития — одним словом, забудь обо всех здешних мерзостях, постарайся приноровиться к ним, и все у тебя получится. Потому что, сбежав из дому, ты спасся от смерти. И спас от нее отца, которого непременно пристрелил бы, только бы заткнуть ему рот. Я и сейчас готов был пристрелить его за то, что он причиняет такие страдания маме. Но с самим собой он, конечно же, обращался еще хуже. Да и поднимется ли у меня рука на человека, безумие которого, внезапно нагрянув, когда ему уже стукнуло полвека, не только повергло в бездну отчаяния его жену и заставило бежать из дому его сына, но прежде всего обезобразило до неузнаваемости его собственную жизнь?
— Знаешь, мама, тебе нужно отвести его к доктору Шилдкрету. Доктору Шилдкрету он доверяет. Вечно на него ссылается. Своди его к доктору Шилдкрету и послушай, что тот скажет.
Сам я не больно-то уважал доктора Шилдкрета и, во отличие от отца, не считал его авторитетом во множестве вопросов, с медициной никак не связанных. Нашим домашним врачом он был только потому, что когда-то ходил вместе с моим отцом в начальную школу и, будучи настоящей еврейской голытьбой, водился с ним в самых трущобных закоулках Ньюарка. И вот только потому, что отец Шилдкрета был, по мнению моего родителя, «страшным бездельником», а многострадальная мать Шилдкрета, согласно тому же источнику, — «святой женщиной», их слабоумный сынок стал нашим домашним врачом. Так что рекомендация моя была аховой, но я просто не мог придумать, к кому бы еще обратиться за советом моей несчастной маме.