Заговор профессоров. От Ленина до Брежнева - Эдуард Федорович Макаревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы зачем позволяете вашим журналистам нас ссорить? Вы не контролируете ситуацию. Не забывайте, зачем мы здесь.
В этот момент Злобин почувствовал себя не начальником контрразведки, а подчиненным, которому указали на его ошибку.
Пережитое унижение отразилось и на разговоре с Устряловым.
— Зачем вы это напечатали? Ведь Америка — наш союзник. Вы хотите поссорить наши правительства? — говорил он, наверное, словами Гарриса.
— Мы что, уже продали нашу независимость и суверенность? — возражал Устрялов.
— Вы не забывайте, что относительно большевиков — мы независимы, но относительно Америки независимость наша поддерживается американским долларом и их товарами. Хотите, господин профессор, жизни не под большевиками, давайте строить отношения с союзниками к обоюдной выгоде.
— Но не продажей же наших интересов, прежде всего военных, не кровью же наших солдат?!
— Дорогой профессор, позвольте вам сказать: или мы одолеем красную заразу, пусть с помощью японцев или американцев, лучше тех и других, либо сохраним нашу независимость на три месяца. Шире смотреть нужно, профессор.
Таким мог быть этот разговор, судя по настроениям, царившим тогда среди некоторых военных и интеллигентов.
По крайней мере, такой разговор Злобин не мог считать обыденным. Вот почему после некоторых размышлений он распорядился завести дело агентурной разработки на Устрялова.
Через два года полковник будет торговать агентурными делами, сначала в Харбине, потом в Париже. Как полковник Тихий из булгаковского «Бега». Было ли там дело Устрялова — вопрос открытый до сих пор.
Но тогда Устрялову и Лунину полковник ответил пером Жардецкого. По наущению контрразведки в «Сибирской речи» появились публикации о безусловной необходимости помощи союзников, носящей столь глубокий характер, что режим Колчака набирает мощь не только в военном деле, но и в экономике, транспорте и финансах. В ообщем, Россия и Америка будут прирастать Сибирью.
Омское терпение. Трансформация идеи
Омск, конец мая 1919 года. Колчак потребовал усилить агитационный нажим. Как все по-русски. Сразу все забегали — в неделю отпечатали очередной миллион листовок, поставив на уши типографии. Следующая неделя — еще миллион. Все для фронта. Еще и брошюры отпечатали. Лихо развернулись.
Хуже с информацией, что идет через телеграфные агентства. Малоуправляемы они, нет хозяйской руки. Вот теперь назрел конфликт: кто будет владеть агентствами? Устрялов предлагает отдать их в ведение Русского общественного бюро печати. Но военные и партия эсеров против. Военные — по стратегическим соображениям, эсеры — по политическим. Они считают, что за Устряловым — кадеты, и потому они подгонят общественное мнение под себя. Спор выиграл Устрялов. В правительстве посчитали, что агентства — все же пропагандистские органы, а пропаганда у Устрялова получается хорошо.
Измотанный, но довольный пришел домой. Поздний ужин. Сон накатывает, а еще часок посидеть придется — надо закончить статью. Обещал. Чисто профессорская обязательность.
В июле 1919 года военное счастье оставляет Колчака. Большевики наступают, взяли Уфу. Они устремлены за Урал, в Сибирь.
Но все же, может, пропаганда поднимет дух армии? Вот уже открылись агитационные курсы при штабе Верховного командующего, своего рода стратегический резерв пропаганды. Устрялов читает вступительные и установочные лекции. И в те же дни пишет в дневнике: «Беседовал со слушателями. Ощущается в них — даже у них! — состояние недовольства властью, полуоппозиции. Ужасно санитарное состояние армии, до 70 % тифозных, полное отчуждение от начальства, бурбонство. Нет доверия к власти даже у тех, кто заведомо — враг большевиков. Армия голодна, гола, мужики перепороты — трудно агитировать при таких условиях».
Даже сегодня, читая эти строки, можно почувствовать смятение в душе профессора. Смятение в душе и бессилие пропаганды. Где же обрести так желаемую устойчивость?
И является ему Москва: «Все более и более заманчивою представляется Москва, хотя бы даже и большевистская, — пишет он. — С тоскливой, но сладкой грустью вспоминаются ее улицы, дома, былые дни жизни в ней, и тянет туда, тянет все чаще и все сильней. И Калуга представляется, милая, родная… Доведется ли вас увидеть, славные, любимые?»
В октябре задышалось полегче. Наконец-то удалось организовать выпуск своей газеты — «Русское дело». Издание Русского бюро печати. Устрялов заказывает и редактирует статьи, пишет свои. Редакционная суета, нервотрепка. Но они дают какую-то устойчивость жизни. Пусть трещит фронт, шатается тыл, но газета выходит. И жизнь обретает очередной смысл. Выходит слово. Тексты, сверстанные на полосе с рисунками и фотографиями, увенчанные логотипом «Русское дело», — это непередаваемое чувство для редактора, для профессора.
Но в том же месяце фронт разваливается основательно. Колчаковское войско, пробитое красными клиньями с севера и с юга, отступает. Падение Омска неминуемо. Устрялов понимает, час настал — нужно бежать. Бежать в очередной раз. Теперь в Иркутск. Туда уже едет Совет министров.
«Ну что же, спасся в Москве, в Перми. И вот еще одно искушение судьбы», — это уже из дневника за день до отъезда 1 ноября 1919 года. А 18 ноября он уже — в Иркутске.
А как же идея, то есть знамя, с которым он шел в очередное отступление? Идея была, но полинявшая. Это были строки из стихотворения поэта конца ХIХ века Владимира Соловьева «Белые колокольчики». Они цепляли своей ритмикой, которая заставляла повторять эти строки вновь и вновь. Пусть не вслух, пусть про себя, но, по крайней мере, их повторение делало отступление осмысленным, идейным и романтично-печальным. Строки про уходящую идею.
Отцветает она, отцветает,
Потемнел белоснежный венок
И как будто весь мир увядает —
Средь гробов я стою одинок…
Стоило облечь в метафорическую форму те сомнения и разочарования, что преследовали его, как они обрели некий смысл, стали нитью движения. Такова была для Устрялова сила отчеканенных поэтом строк, даже если они несли одну горечь.
А в дневнике он запишет недрогнувшей рукой профессора: «Финал ужасен, кругом разложение и смерть… Ошибались: приняли судороги умирания за трепет рождения, а трепет рождения за конвульсии болезни. Вот и расплата. И глупое чувство стыда, ложного самолюбия мешает сознаться в ошибке». Это он о краткой, как миг, эпохе Колчака.
В Иркутске недолгое было сидение. Ждали, кто возьмет власть — мятежники, больше красные, выступавшие вдоль железных дорог, эсеры, атаман Семенов или отступающий с армией Колчак, надеющийся, как и Семенов, на японцев, чьи войска стояли в Чите. Чехи заявили, что готовы охранять только поезд с ценностями, а за поезд «верховного» снимают с себя ответственность.
Ну какая тут пропаганда, агитация, газета? Хаос сплошной. Да по русской традиции — горькое застолье.
«Зашел к Т.В. Бутову. Застал накрытый скатертью стол, на нем бутылку водки, кусок лука и кусок соленой, жесткой красной рыбы (кета?). За столом, кроме Т.В., сидели Энгельфельд, Горяинов и некто для меня неизвестный. Пили. Выпил и я две рюмки. Потом пришел Бурышкин. Беседовали о Москве, о прошлом».
Все перечисленные здесь лица из застольного круга по большей части кадеты и чиновники колчаковского правительства. Уже ни на что не способного. «Правительство одиноко, — восклицает Устрялов, — и даже буржуазия жертвует на большевиков и эсеров». Буржуазия, которая недавно была опорой Колчака.
Иркутск держался недолго. Уже 5 января 1920 года о себе заявила новая революционная власть. Устрялов боится ареста, все же не последний человек в колчаковской администрации. Прячется у надежных людей и ищет возможность снова бежать.
Помогают старые связи. Товарищ из кадетов добыл место в японском вагоне. Вместе с супругой профессор отбывает в Читу.
Но что Чита? Это транзит. В Чите