Дальний остров - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О прямом влиянии можно говорить только применительно к очень молодым писателям, которые в поисках своего пути вначале пытаются подражать стилю, взглядам и методам любимых авторов. На меня лично, когда мне был двадцать один год, очень сильно повлияли К. С. Льюис, Айзек Азимов, Луиза Фицхью, Герберт Маркузе, П. Г. Вудхауз, Карл Краус, моя невеста и «Диалектика Просвещения» Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно. Какое-то время в двадцать с небольшим я тратил массу усилий, копируя прозаические ритмы и комический диалог Дона Делилло; меня также чрезвычайно увлекала напряженная, яркая и всезнающая проза Роберта Кувера и Томаса Пинчона. А сюжеты своих первых двух романов я в существенной мере позаимствовал из двух фильмов: «Американский друг» Вима Вендерса и «Путь Каттера» Ивана Пассера. Но эти разнообразные «влияния» кажутся мне ненамного более значимыми, чем то, что в пятнадцать лет моей любимой музыкальной группой была «Moody Blues». Писатель должен с чего-то начаться, но с чего именно он начинается — дело почти случайное.
Более значимо влияние, которое оказал на меня Франц Кафка. Роман Кафки «Процесс», понять который мне помог лучший преподаватель литературы, какой у меня был в жизни, открыл мне глаза на грандиозность того, на что способна литература, и возбудил во мне желание самому что-то написать. Блистательно изобразив своего Йозефа К., двойственную личность: симпатичного, несправедливо преследуемого обывателя и в то же время — жалеющего себя и отпирающегося преступника, Кафка показал мне возможности художественной литературы как орудия самоанализа, как средства к преодолению трудностей и парадоксов своей собственной жизни. Кафка учит, как можно любить себя, даже будучи безжалостным к себе, как сохранять человечность перед лицом ужаснейших истин о себе самом. Любить свои персонажи недостаточно, и быть с ними суровым тоже недостаточно: всегда надо пытаться это совмещать. Истории, где люди принимаются такими, как они есть, книги, чьи герои одновременно субъекты, заслуживающие живой симпатии, и объекты, вызывающие скепсис, — вот произведения, способные преодолевать барьеры между культурами и поколениями. Вот почему мы до сих пор читаем Кафку.
Но более серьезная проблема с этим вопросом о влияниях заключается в том, что он, похоже, основан на представлении о молодом писателе как о комке мягкой глины, на котором те или иные великие авторы, живые или умершие, оставили неизгладимый след. Вопрос потому бесит литератора, пытающегося ответить на него честно, что некий след оставляет почти все когда-либо прочитанное писателем. Перечисление всех авторов, у которых я чему-то научился, заняло бы не один час, и все равно осталось бы непроясненным, почему одни книги значат для меня так намного больше, чем другие; почему даже сейчас во время работы я часто думаю о «Братьях Карамазовых» и о «Человеке, который любил детей», но никогда не думаю об «Улиссе» и о романе «На маяк». Как так вышло, что я ничему не научился ни у Джойса, ни у Вулф, хотя оба они писатели явно «сильные»?
Обычное представление о влиянии — в духе Гарольда Блума или более традиционное — очень сильно грешит линейностью и однонаправленностью. История литературы, последовательно повествующая о том, как старшие поколения влияли на младшие, — полезный педагогический инструмент, позволяющий структурировать информацию, но она имеет очень слабое отношение к реальному писательскому опыту. Когда я пишу, я не чувствую себя мастеровым, на которого повлияли мастеровые прежних времен, на которых в свой черед повлияли еще более ранние мастеровые. Я чувствую себя членом некоего единого, обширного виртуального сообщества, с другими членами которого, большей частью уже умершими, вовлечен в динамические взаимоотношения. Как и во всяком сообществе, у меня там есть и друзья и враги. Я прокладываю себе путь в те уголки мира художественной литературы, где в наибольшей степени чувствую себя как дома, среди друзей, в безопасной и вместе с тем провокативной обстановке. Прочитав достаточно книг, чтобы понять, кто мои друзья — тут-то и сыграл свою роль активный отбор молодым писателем тех, чье «влияние» он хочет испытать, — я действую, преследуя наши общие интересы. Тем, чтó я пишу и как пишу, я борюсь за своих друзей и против врагов. Я хочу, чтобы как можно больше читателей оценило блеск русских писателей xix века; мне все равно, любят ли читатели Джеймса Джойса; и моя работа — активная кампания против того, что мне не нравится: против сентиментальности, повествовательной вялости, переизбытка лиризма в прозе, солипсизма, потакания своим слабостям, женоненавистничества и других форм зашоренности, склонности к стерильным играм, прямой дидактичности, морального упрощенчества, ненужной затрудненности, информационного фетишизма и так далее. Немалая часть того, что я могу назвать подлинным «влиянием» на себя, носит отрицательный характер: я не хочу походить на писателя имярек.
Положение, разумеется, никогда не бывает статично. Читать и писать художественную прозу — значит участвовать в одной из форм активного социального взаимодействия, собеседования и соперничества. Это один из способов быть и становиться. Почему-то в самый нужный момент, когда я чувствую себя особенно потерянным и одиноким, всегда оказывается, что можно завязать новую дружбу, развязаться со старой дружбой, простить старого врага, выявить нового врага. Я даже не могу — я еще вернусь к этому — написать новый роман без того, чтобы вначале у меня появились новые друзья и враги. Чтобы начать писать «Поправки», я подружился с Кэндзабуро Оэ, Полой Фокс, Халлдором Лакснессом и Джейн Смайли. Для работы над «Свободой» я нашел новых союзников — это Стендаль, Толстой, Элис Манро. На какое-то время моим новым заклятым врагом стал Филип Рот, но не так давно он неожиданно сделался также и моим другом. Я по-прежнему противник его «Американской пасторали», но, когда я наконец добрался до «Театра Шаббата», бесстрашие и неистовство этой вещи вдохновили меня. Я давно не испытывал такой благодарности писателю, как при чтении эпизода, в котором лучший друг Микки Шаббата, отец юной девушки, застает его в ванной с ее фотографией и ее трусиками, или эпизода, где Шаббат находит в кармане своей армейской куртки пластиковый стаканчик из-под кофе и, чтобы хорошенько унизиться, начинает просить милостыню в подземке. Не знаю, хочет ли Рот иметь такого друга, как я, но в эти минуты я радостно ощущал в себе дружеские чувства к нему. Я рад объявить себя сторонником «Театра Шаббата» с его дикарским весельем — в этой книге я вижу укоризненную поправку к сентиментальности иных молодых американских писателей и не столь молодых критиков, которые, похоже, полагают, пренебрегая Кафкой, что литератор непременно должен быть мил и приятен.
Второй извечный вопрос таков: «В какое время дня вы работаете и на чем вы пишете?»
Тем, кто его задает, он, вероятно, кажется самым безобидным и вежливым из вопросов. Подозреваю, его задают писателю, когда не приходит в голову ничего другого, о чем спросить. Но для меня этот вопрос — самый бесцеремонный, самый неприятно-личный из всех. Он заставляет меня увидеть, как я каждое утро в восемь часов сажусь за свой компьютер, — заставляет бросить объективный взгляд на человека, который, садясь в восемь утра за свой компьютер, хочет одного: быть невидимым, раствориться в чистейшей субъективности. Когда я работаю, я не хочу, чтобы в комнате был еще кто-нибудь, даже я сам.