Иосиф Грозный: историко-художественное исследование - Николай Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тажило, — вдруг вслух сказал он и опять закашлялся.
Вот таким и застала его подавальщица Валечка — больного, ежащегося, сидящего у полупотухшего камина.
— Иосиф Виссарионович! Ужин подавать? Будете кушать?
Медленно повернув голову, покосился сурово на ее цветущую, игривую как бы, простодушно перепуганную, но и явно сострадающую красоту.
«Ах, хороша. Подлец Власик явно для себя отыскивал…»
— Подавать? — У нее дрогнул под фартучком круглый животик, переступили ноги в светлых чулках.
«И ноги у нее…»
— Нэ хочэтся… Чьто-то… — пробурчал он, а хотелось, чтоб она не ушла, чтоб поуговаривала.
А она тотчас женским чутьем все это поняла.
— А все-таки… покушайте… Вам легче будет. Все вкусное… Жаркое… Молоко горячее с медом. Липовый цвет с чаем. Варенье… Малина…
— Ти… чьто? Лечить мэня… собралас? — окинул косым взглядом…
Бедра у нее были, пожалуй, чересчур уже полноватые, но точено круглили бока ее синего платья. И так красил ее этот короткий белый, с оборочкой, передник… Передничек. Косынка.
— А я… лечить… могу… Медсестра.
— Знобыт мэня… Дышять… тажило… — вдруг пожаловался он. — Прамо… мороз…
— Это… температура… поднимается к вечеру… Это… ничего… Хорошо… Скорее пройдет… А давайте я вас шалью пуховой укутаю? Моей… — простодушно сказала она.
— Щялью? — Он засмеялся, закашлялся. — Щялью… Кха-кха-ха-ха-ха… Кха… Кха… Щялью… Ох, нэси… щяль… Кха-кха-ха-ха.
И когда она тотчас ловко выскользнула в дверь, продолжал улыбаться: «Щялью… Кха… ха… ха… Щялью…»
Валечка действительно скоро вернулась с большим толстым серым пуховым платком и совсем смело, по-матерински словно, стала укутывать его, обвязывать под руками.
Сталин же вдруг привлек ее, обнял за теплые пружинящие бедра и прижался к ее молодому, пышно-упругому телу, к сводящему с разума животу. Запах, запах ее, свежий, женский, девичий запах — чистоты и здоровья и, может, каких-то слабеньких духов, захватил его, заставил закрыть глаза, замлеть, ощущая это как бы вхождение в ее ауру, прежде лишь слегка ощутимую на расстоянии, а теперь словно подчиняющую его. Наверное, так пахло и от шали.
(Вы вспомнили свое первое объятие любимой?!)
Валечка замерла, перепуганная и покорная, не знающая, что делать, как быть. Отступить-отстраниться? Остаться так? Правая, здоровая рука Сталина гладила ее нежно и властно и словно бы замедленно-просяще, отчего по ней, по всему овалу мягкого, налитого тела пролетал колющий внезапный озноб.
Рука Сталина не отпускала ее, лишь передвинулась ниже, к подколенкам, тронула нежные фильдеперсовые чулки, подняла юбку, задела резинки панталон, задержалась на мгновение и потом снова вернулась к бедру поверх юбки и опять провела, нашла резинки.
— Рейтузы… носышь? Это… хараше… — пробормотал он.
Он на мгновение вспомнил Надю. Надежду, которая тоже носила панталоны, а когда летом надевала короткие трусы, он сердился, отворачивался: «Апят эты… спортывные? Чьто за мода?»
Как невротик, и одежду женщины признавал только такую, которая нравилась ему.
Подавальщица стояла, держа руку на его плече, и дрожь сотрясала ее. Эта дрожь передалась ему. Он поднял голову:
— Баишься мэня? Нас? — полувопросительно пробормотал он, обращаясь ни к кому. Так спрашивают пространство, не ища ответа. — Баишь- са? — это уже к ней.
— Нет, — едва слышно не то выдохнула-ответила, не то лишь для себя прошептала она.
— Хараще, — он отпустил руку. — Нэси ужин. Сагрэлся я…
И ужинал он так — обвязанный шалью, покашливая, сопя, с улыбкой поглядывая, как она наливает ему чай… Лицо Валечки было напуганно-углубленное и все-таки пытающееся хранить всегдашнюю улыбку. Она всегда улыбалась — такая была ее солнечно-радостная душа. Улыбка и греющая женская энергия всегда лучились в ее глазах, были в ярко-розовых, чистых, слегка приоткрытых губах, в румянце щек — на левой была белая кругленькая вмятинка — след детской оспы-ветрянки, и эта ямочка скорее еще придавала Валечкиному лицу какое-то дополнительное очарование. Эти ямочки у Валечки были и еще — и у локтей, и, откроем тайну, на припухлых подколенках.
И руки ее, природно белые и благородно полные — откуда такие? — тоже дышали добротой, лаской, незащищенностью.
Когда она вернулась убрать скатерть, Сталин уже закуривал папиросу (трубка была на момент болезни оставлена) и, прищуриваясь, сказал:
— Ну… чьто? Спасыбо… Накормыла… Согрэ- ла… И мороз… прошел. Пастэли мне… здэс… Спать буду… на этом… дыванэ…
Диваны, широкие, кожаные, были во всех комнатах дачи, и Сталин, бывало, меняя место для сна, спал в столовой, в кабинете, но чаще — в этой дальней комнате, совмещавшей как бы все другие, здесь обедал, работал, отдыхал, лежа с книгой или газетой, принимал кого-то из приглашенных, но сюда никогда не входили его кратковременные любовницы, актрисы из Большого, а после 36-го, может быть, заболев от этих красоток, Сталин напрочь прекратил принимать игривых, доступно-продажных артисток. Но, может быть, была и другая причина…
А Валечка была безропотна. Постель на диване стелила-расстилала по-женски уверенно, приятно-ласково (и, представьте себе, даже как-то властно!), взбила подушки, оправила простыню, откинула край пододеяльника. И встала, глядя с той недоумевающей как бы преданностью, за которой можно предположить все…
— Иды… Я лягу… А щяль?
— Не снимайте ее, Иосиф Виссарионович.
— Нэ снымат?
— Да… Так будет лучше… Поспите в ней. Шерсть помогает. Я вас укрою… Вам будет лучше. Обязательно…
Он покорно улегся в постель, сказав: «Отвэрнис!» — и раздевшись при ней до белья. А потом лежал, снова укутанный ее шалью, укрытый одеялом до подбородка, и жевал таблетки.
По движению головы она поняла: «Дай запить». Налила, подала стакан. Запил аспирин. И уже улыбчиво потянулся было за папиросой. (Курил Сталин тогда «Казбек» ленинградской фабрики, а не «Герцоговину флор», как везде об этом пишут, вообще курил он и другие коробочные тогдашние папиросы: «Борцы», «Северная Пальмира», «Москва — Волга», а после войны — обычно длинные и пряные «Гвардейские»).
— Может, вы… не покурите? — пугаясь сама себя, стоя возле дивана, прошептала она.
Сталин промолчал — почти недовольно.
И вдруг увидел, как Валечка опустилась на колени и прильнула к его протянутой руке. Как она угадала его даже не желание, а очень тайную, далекую мысль? Ему хотелось, как всякому мужчине, больному и тем более давно одинокому, этого искреннего, непокупного, некупленного женского участия.
Она целовала его руку, а он, смущаясь, пытался отнять ее и медлил, но все-таки убрал, провел ладонью по ее волосам, щеке.
— Ти… глупая… — ласково пробормотал он. — Чьто видумала… Глупая… Ти согрэла мэня… Чай… Щяль… Мед… Иды… Тэпэр я… буду поправлятса…