Второстепенная суть вещей - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просветить автора не успел – я его видел живым всего несколько минут. Но вообще по этой части мы, дети «научного атеизма», всем поколением невежественны. Я и сам просвещен потому только, что являюсь прямым потомком этих самых церковных пролетариев восемнадцатого века из села Ведерницы Дмитровского уезда. Но в одном Владимир Семенович прав на века:
Все не так, ребята!
Это во мне старый редактор зудит, может, еще и выкину занудные абзацы. В конце концов, и классики не свободны от ошибок. То у Пушкина выскочат вдруг дурацкие слияния – «слыхали львы» и «сосна садится в ванну со льдом», то у Лермонтова львица с гривой. Только что вычитал у Сервантеса приведенную в самооправдание цитату из Горация, который, в свою очередь, тоже отбивался от критиков, уличивших его в каких-то погрешностях: «Случается и Гомеру задремать». Да и сам уж сколько раз прокалывался – стыдно вспоминать. Публично уличен Зеевом Бар-Селлой в том, что в романе «Жилец» ляпнул о советском городе Кишиневе, который на самом-то деле в описываемое время принадлежал Румынии. Что я, не знал, что Кишинев мы у румын отобрали в 1940 году по сговору Молотова и Риббентропа? Знал, конечно. Но это знание не включилось в сознание, когда писал. И у тех, кто читал до Зеева, – тоже. Два известных писателя задали уйму дельных вопросов, я полгода избавлялся от увиденных ими ошибок в сфере языка и психологии, но Кишинева и они не заметили. Еще хуже – ошибка в эссе «Поток», где я вместо «Принцессы Грёзы» назвал панно Врубеля «Царицей Савской». Декаденты обратили почему-то на эту царицу свой взор, отсюда и ошибка. Но меня это никак не оправдывает. Интересно, всю жизнь вылавливал ошибки у авторов, а сам не могу цитаты привести без промаха, тщательно переписывая с источника.
В свое время довелось мне редактировать монографию доктора филологических наук профессора Захаркина. Стилистика этого быстрого разумом учителя юношества была такова: «Некрасов изобразил Музу в виде крестьянской девушки, наказываемой кнутом». Редактура превратилась в негритянство в чистом виде. Главу о Некрасове практически пришлось писать заново. За одно Захаркину спасибо – я сделал для себя сногсшибательное открытие: оказывается, Николай Алексеевич Некрасов – на самом деле великий русский поэт, несмотря даже на плохие стихи в хрестоматиях. Но любовь к Некрасову – мое личное дело, а вот когда я завершил свой труд, пришлось немало покраснеть: Захаркина, то есть меня, печатно уличили во вранье в цитатах.
Собирая материал для книги о Лорис-Меликове, наткнулся на рассказ печника Зимнего дворца о покушении Соловьева на императора Александра Второго. Переписываю: «Злодей-то целится, целится, а его императорское величество всемилостивейше уклоняются». Так вот, переписывая, пропускаю то единственное слово, ради которого и схватился за рассказ печника: «всемилостивейше»! Хорошо, жена и соавтор сидела рядом.
Прецедент мало утешает, но вот Паустовский тоже отличался небрежностью в цитатах, на что его литературный секретарь и исследователь Лев Левицкий указывал в примечаниях к прижизненному собранию сочинений. Выходит, автор знал о своих оплошностях. Знал, но не исправил.
Почему-то пишущий, видимо в силу неуемного творческого зуда, при переписывании не удерживается от подмен. И отнюдь не улучшения ради: даже если и соврешь лучше, чем у автора, утрачивается частица его личности, отраженная в потерянном слове. Просто наша глупая память подсовывает синонимы, но абсолютных синонимов не бывает: каждый звук вносит свой если не смысловой, то уж точно эмоциональный оттенок.
Не каждый подберезовик назовешь челышком. Челышок – маленький, с дочерна коричневой шляпкой, вот он, кстати, и высунулся у края дороги. А старший его брат уже расправил шляпку во всю ширь, и таким уютным словечком его не укроешь. Полный вроде бы синоним челышку – обабок. Да то-то и оно, что вроде бы. Уже нет укромности, напротив – тут, скорее, не таинство произрастания, а уже результат – вырост на загляденье.
Лес в этом месте обрывается внезапно, и мы с Бароном оказываемся перед широченным – аж голова закружилась – заливным лугом, в июне покрытым лиловато-голубым облаком от обилия колокольчиков. А сейчас только и увидишь, что малиновый луговой василек да бодяк. Это цветы запоздалые, нынче даже цикорий усох, так – вспыхнет один-другой, а какие голубые фонари сияли еще неделю назад!
Ты, Барон, и не знаешь, что опустевший, до бурой желтизны выцветший луг – верный признак твоей грядущей беды: кончается свобода, не гулять тебе до будущей весны по просторам, не переплывать Дёржу, чтобы носиться по другому заливному лугу – между Дёржей и Волгой, и судьба твоя – пятачок газона во дворе, а если не со мной, а с хозяйкой гулять, так вообще на привязи. Ты не хуже меня знаешь, как она боится тебя отпускать, и даже в лесу, когда ты отрываешься на волю, она ежеминутно вскрикивает: «Где собака?». Все ей мерещится, будто злые медведи терзают тебя. Или стая жадных, голодных волков. Или даже зайцев. Помню, ее чуть удар не хватил, когда ты по овсяному полю погнал ушастого марафонца.
Перед нами на той стороне луга – опустевший загон. Последний пастух Боря, растатуированный так, что вся кожа являла собой синий неразборчивый орнамент, спился окончательно, и стадо перевели в Никифоровское: там нынешней зимой председатель колхоза «Сознательный» закодировал от алкоголизма всех мужиков. Удивительно, но попросить помочь в домашних работах все равно некого: протрезвев, наши пейзане утратили стимул для заработка. О, таинственная славянская душа! Луг, некошеный и не объеденный коровами, зарос высокой выцветшей травой, давно не веселящей глаз, зато цепляющейся за ноги и затрудняющей ход.
– Нет, Барон, в Новую мы не пойдем. Там злой, несмотря на опереточное имя, Эдвин, которому ты, правда, дал взбучку, но каково мне вступать из-за тебя в неловкие объяснения с его знаменитым хозяином. Ты не знаешь, кто хозяин Эдвина? Темный, невежественный пес.
Я, правда, не пес, но тоже темный и невежественный и совершенно ничего тебе не могу рассказать об оперетте. Есть два рода искусства, которые мне чужды с детства. Это оперетта и цирк. Я всегда завидовал Куприну, читая его цирковые рассказы: не дано мне постигнуть прелести арены. Больше того, с цирком связано мое первое разочарование. В детском саду в один прекрасный понедельник Гена Антоненко, захлебываясь от восторга, рассказывал о воскресных впечатлениях: цирк ошеломил его. Я стал нудить: «Хочу в цирк!». Хорошо помню: мы сидим за столом, и папа строго говорит Олегу: «Пойдешь с Михаилом в цирк!». Видимо, старшему брату, как и отцу, цирк не по нраву. Подчинился и однажды привел меня на Цветной бульвар. Боже, какая это была скука! Даже клоун, из которого вдруг выбился фонтан воды, не развеселил: видимо, чувства юмора не хватило оценить. И спустя тридцать пять лет, когда привел в цирк свою дочь, тот же эффект, и то же разочарование у Виты. Вероятно, это у нас фамильное.
Так что когда речь заходит о цирке или оперетте, тут я, как мастер из авторемонтного ангара Владимир Иванович. Как-то при нем зашел разговор о змеях, и он сказал: «О змеях ничего не знаю. Вот если бы они были из железа.»
Кстати о змеях. На пятый год жизни в деревне я узнаю, что мы поселились в самом богатом в Средней России ареале гадюк обыкновенных. Каньон – наша гордость, будто с Урала или из северо-западного угла США перенесенный пейзаж – их любимое обиталище. Отсюда они распространяются по всей Руси великой, заползая и на наш участок.