Мальчишки в сорок первом - Виктор Борисович Дубровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А то как? Обязательно! — улыбнулся старик. — Вот построим тамочка новый дом, огород разобьём. Распрекрасно будет...
На прощанье дед Антон нарвал мне целый букетик луковых стрелок. От них вкусно пахло. Они были нежно-зелёного цвета, шелковистые. И очень вкусные, очень полезные.
ДЯДЯ ДИМА
Вечерело. Мама опустила на окнах маскировочные шторы. Зажгла коптилку и позвала меня к столу.
— У меня есть пятьдесят граммов хлеба, — сказала она. — Иди, ужимать будем.
Я сел за стол и старался не смотреть, как мама режет пополам кусочек, оставшийся от её хлебной пайки. Мне было стыдно брать у мамы хлеб. Я знал, что она тоже голодная, но, по правде сказать, не удержался.
Мы налили чай в большие чашки-пиалы и опустили в него хлеб. Конечно, не сразу весь, а только чуть-чуть, чтобы кипяток подушился хлебом Получилась хорошая тюря. Только я глотнул её, вдруг слышу — вроде стучат к нам. Мама тоже насторожилась.
— Кто там? — крикнул я, подойдя к двери.
— Свои. Открой, Вова, — ответил кто-то. Голое был глухой и незнакомый.
Я открыл дверь, и человек молча прошёл следом за мной по тёмному коридору. Уже в комнате я увидел, что на человеке командирский полушубок и кожаный лётный шлем с длинными ушами. Точь-в-точь как у Жеки. «Дядя Дима? Не. Не похож. Больно старый, и голос не тот. У дяди Димы — громкий, командирский».
Человек был бородатый, большой и совсем чужой.
— Не узнали? — спросил он, сбрасывая с плеча солдатский вещмешок.
— Дмитрии Терентьевич? — удивлённо выдохнула мама и поднялась из-за стола. — Дмитрий...
Меня обдало жаром, потом холодом... Дядя Дима? Живой? А Жеки уже нет... Чувство было такое, будто это я во всём виноват...
В комнате установилась тяжёлая тишина. Было слышно, как в буржуйке догорают щепки, как ветер тихонько урчит в трубе. Монотонно постукивали капли, падавшие с оттаявших в тот вечер окон.
— Всех обошёл, — тихо сказал дядя Дима, — и ничего ..
— Может, они переехали к кому-нибудь из новых знакомых, — неуверенно заговорила мама. — Теперь всё перемешалось...
— Не надо... — Дядя Дима до хруста сжал руки. Широкий, в больших меховых унтах, с тёмным обветренным лицом, он казался огромным и неживым. Дрожащий свет коптилки лизал его небритые щёки и прятался в густой и такой непривычной мне бороде. Дядя Дима чем-то напоминал отца в то февральское утро...
Но вот дядя Дима встал. Прошёлся по комнате и сказал:
— Надо держаться. Надо выдержать.
Голос был негромкий, но сильный. Он как-то сразу снял ту невероятную тяжесть, которой, казалось, наполнено было всё вокруг.
О смерти моего отца дядя Дима уже знал и при мне ни о чём расспрашивать не стал. Наверно, и слова о том, что «надо держатся, надо выдержать», он сказал для меня. И о том, что мы молодцом выглядим и что его жена и Жека, наверное, всё-таки живы, дядя Дима опять-таки, наверное, сказал для моего успокоения.
Дядя Дима водрузил на стол свой вещмешок и принялся выкладывать из него какие-то свёртки.
У меня аж дух захватило: целая буханка хлеба, банка с поросёнком на картинке и пять кусков сахара. Белого-белого. А у буханки нижняя корка немного отстала, и видно вкусное-вкусное тесто. «Неужели такое счастье — мы будем есть эту буханку и этот сахар?» Я зажмурился, но и с закрытыми глазами отлично видел всё.
— Если не возражаете, - сказал дядя Дима, — я у вас заночую, а утром уеду на аэродром. Новый самолёт получу — и к себе, в часть...
В другое время я бы обязательно спросил дядю Диму, почему он получает новый самолёт, сколько «юнкерсов» и «мессершмиттов» сбил обо всём, обо всём. Но в тот вечер я об этом и не заикнулся.
Дядя Дима кончил раскладывать продукты и сказал:
— Давайте ка ужинать!..
Мы ели настоящую тушёнку и пили чай с сахаром. Хлеба мне дали граммов сто. Я, понятное дело, не съел всё сразу — и сахару кусочек, и хлеб почти весь спрятал на потом. Но всё равно ужин был такой, что его всю жизнь надо помнить. Ели мы долго, потому что иначе часть продуктов пропасть может зазря. Пролетят калории вхолостую. А медленно — полезнее. Сначала мы съели консервы — их в банке было немного, совсем на донышке, но зато вкусные — жутко. Я, ясное дело, свою порцию не просто проглотил, а с тремя чашками кипятку с хлебом. Тюря получилась небывалая. Мама тоже в чай свои консервы опустила, а дядя Дима, чудак, всухомятку, будто это и не тушёнка, так просто съел, без воды. А разве так наешься когда-нибудь? Я сказал ему об этом, а он вздохнул и даже есть перестал. Меня обожгла догадка: ведь все эти продукты дядя Дима нёс для своего сына, для Жеки... Ночью не спалось. Я думал о своём погибшем друге, о папе. Из-за перегородки, отделявшей столовую от детской комнаты, доносились приглушённые голоса. Иногда мне удавалось разобрать целые фразы. Дядя Дима больше спрашивал, а мама отвечала. Я тихонько поднялся с кровати. Спали мы обычно не раздеваясь: сначала боялись бомбёжек, а потом просто из-за холода.
В дверной проём — дверь мы давно уже сожгли — падал жёлтый свет от коптилки. Мама и дядя Дима сидели у обеденного стола. Мама опустила голову на руки и покусывала палец — она теперь часто это делает, если задумается или сильно переживает что-нибудь. Дядя Дима сидел не шевелясь, крепко сцепив руки на голове, под шапкой густых седеющие волос.
— Да, пожалуй, надежды нет, — глухо сказал дядя Дима и так сжал пальцы, что они захрустели. Долго длилось молчание. Наконец мама неуверенно сказала:
— Но ведь никто не видел... Я вот слышала случай, когда...
Мама, наверное, хотела успокоить дядю Диму, вселить в него надежду, но она никогда не умела врать, а сказать ничего утешительного не могла.
— Ладно. Отдыхать пора, — перебил её дядя Дима. — С утра на аэродром...
Он сложил в вещмешок хлеб и сахар. Завязал брезентовым ремнём и оставил всё на столе, сказав: «Это вам пригодится».
Дядю Диму мама уложила в столовой на диване, а сама пришла в спальню.
— Мам, — сказал я,