Эти опавшие листья - Олдос Хаксли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом закончим с нашими последними попытками поисков философских утешений. И посмотрим в лицо реальности. А моя контора в Гогз-Корте расположена, как я уже упоминал, в самом средоточии этой реальности, в ее пульсирующем сердце.
Гогз-Корт – пуп земли! Повторяя среди окружавшей тишины те стихи, я тайно вновь ощутил правду, заложенную в них.
Мой гулкий, как у оракула, голос пронесся над безмятежной поверхностью моря. Ничто не усиливает значительности заявления, как возможность услышать его громко произнесенным собственным голосом в одиночестве. «Даю клятву, что больше ни капли, и да поможет мне Бог!» О, эти торжественные слова, повисающие среди паров виски, – сколько раз их провозглашали во мраке ночи или в холоде рассвета! И чем высокопарнее они звучали, тем сильнее была попытка привлечь чуть ли не всю вселенную к битве за самосовершенствование против всемогущего порока. Потрясающий, леденящий душу момент! Ради того, чтобы пережить его еще раз, снова нарушить удручающую тишину звонкими словами этой стигийской клятвы, можно полностью пренебречь результатом. Не говоря уже об удовольствии, какое сулит продолжение пьянства.
Краткая декламация помогла мне убедиться в справедливости своих мыслей. Я не просто произносил вслух суть размышлений, а изложил их в виде формулы, в которой, как я льстил себя надеждой, заключена определенная магия. В чем секрет достижения подобного вербального блаженства? Как получается, что банальная мысль, облеченная поэтом в форму некой словесной абракадабры, приобретает почти бездонную глубину, и даже определенно ложные и глупые идеи, выраженные подобным образом, создают видимость истины? Не знаю. Скажу больше – не встречал никого, кто оказался бы способен дать ответ на эту загадку. Каким образом из пары фраз «надгробной речи» получается нечто столь же трогательное, как марш мертвых из «Героической» симфонии или концовка «Кориолана»? Почему нам кажется название породы обезьянки Туллии[9] – мармозетка – более смешным, чем целая пьеса Конгрива? А строчка: «Мысли иногда слишком тяжелы, чтобы плакать»? В чем ее справедливость? Подобная игра в искусство до странности напоминает махинации мошенников, вызывающих духов. Быстрота языка полностью одурачивает мозги. И происходит это достаточно часто. Возьмем, к примеру, старину Шекспира. Сколько критически настроенных умов были введены в заблуждение быстротой его языка! Только потому, что его тексты растаскали на цитаты, мы склонны приписывать ему философичность, нравственные ценности и глубокое проникновение в человеческую психологию. А на самом-то деле его мысли запутаны, единственной целью Шекспира было развлекать публику, и создал он всего три достойных персонажа. Один из них – Клеопатра – блестяще скопирован из жизни, как героиня хорошего реалистического романа из книг того же Толстого. Два других – Макбет и Фальстаф – великолепные образцы придуманных личностей, очень цельных, но не реальных в том смысле, в каком реальна Клеопатра. Мой бедный друг Кэлами настаивал бы на их реалистичности, спорил бы, что они принадлежат к сфере абсолютного искусства. Однако я не расположен подробно излагать взгляды несчастного Кэлами, по крайней мере в данном контексте. Вероятно, я вернусь к ним позже. Что же касается меня, то я воспринимаю Макбета и Фальстафа превосходно придуманными, но мифическими героями, подобными Юпитеру или Гаргантюа, Медее или мистеру Уинклю. И они всего лишь два интересно изобретенных мифических монстра во всей коллекции персонажей Шекспира. А Клеопатра – единственная личность, добротно воспроизведенная им из реальной жизни. В целом же его безграничные способности творить абракадабру заставили множество людей поверить, что и остальные его характеры столь же хороши.
Но не эта тема цель моих записок. Позвольте вернуться к собственной декламации на поверхности моря. Как я уже обмолвился, моя убежденность в том, «что гибель ждет нас там, где мы живем», укрепилась при звуках моего голоса, произнесшего вслух элегантную формулу, в которую я данную мысль облек. Повторив слова, я подумал о Гогз-Корте, о своей крошечной каморке с отражателем света в окне, хотя зимой все равно приходится постоянно жечь электрическую лампочку даже в полдень, о всепроникающем запахе типографской краски и шуме печатных станков. И я вернулся туда, вырванный этими никак не вяжущимися с солнечным пейзажем стихами, вернулся к пульсирующему сердцу реального мира. На столе передо мной лежала толстая пачка гранок. Дело было в пятницу, и мне следовало усердно вычитывать их, но работать не хотелось. Я писал строчку за строчкой: «Ведь если люди древности питали…» Задумчиво, как игрок в китайские шашки выбирает, какой сделать следующий ход, я замер над словами. Как усилить смысл? В дверь постучали. Я сунул листок из блокнота под кипу гранок.
– Войдите, – сказал я и вернулся к прерванному чтению набранного текста.
«…Поскольку расцветка гималайских кроликов уже была доведена селекционерами до совершенства, никакое другое событие не вызвало такого энтузиазма среди любителей, как регистрация новой породы – фламандской ангоры. Достижение мистера Спаргла имело воистину опохальное значение…» Я заменил «о» на «э» в предпоследнем слове и поднял голову. Надо мной стоял мистер Боск, мой ответственный секретарь.
– Гранки передовицы, сэр, – произнес он, поклонившись мне с изысканно презрительной вежливостью, которая вообще отличала его отношение ко мне, и подал несколько листов бумаги.
– Спасибо, мистер Боск.
Но тот не удалился. Он стоял в своей любимой и привычной позе, унаследованной от наших предшественников (впрочем, мистера Боска самого можно было с полным правом отнести к их числу), напротив мраморной колонны, на которой держалась наполовину задернутая черная драпировка входа в лабораторию штатного фотографа, и смотрел на меня, чуть заметно улыбаясь сквозь редкую седую бороденку. Третья пуговица жилетки была расстегнута, и правая рука, как письмо, не до конца опущенное в почтовый ящик, торчала в прорези. Вес тела он переместил на напряженную правую ногу. Левую он чуть изогнул, и пятка одного ботинка упиралась в мысок другого, причем ступни образовывали правильный прямой угол. Я догадался, что меня ждет выговор.
– В чем дело, мистер Боск? – спросил я.
Улыбка, просвечивавшая сквозь редкие волосы, сделалась приторно-сладкой. Он склонил голову набок. А его голос, когда он заговорил, звучал медоточиво. В тех случаях, когда мне можно было устроить головомойку и поставить на место, вежливость Боска переходила почти в разновидность кокетства влюбленной школьницы.
– Не хочу вас обидеть, мистер Челайфер, – жеманно промолвил он, – но, мне кажется, вам пора узнать, что глагол rabear по-испански значит не «вилять хвостиком», как вы изволили написать в своей редакционной статье о происхождении слова «кролик», а «вилять задницей».